Впервые встретились мы с ним, когда я совсем молодым начал работать конектором геологической экспедиции в Забайкалье.
Наш маленький отряд с маршрутами про-двигался от Ксеньевки вдоль Сибирской железнодорожной магистрали к полустанку со странным названием Сбега. Название это связано с тем, что возле него «сбегаются» на-встречу одна другой две реки: Белый Урюм и Черный Урюм. Сливаясь, они дают начало Черной, текущей на юг в Шилку.
Стояла хорошая теплая погода. Несмотря на конец августа, лиственничная тайга на сопках и в речных долинах – падях по-забайкальски – еще не начинала желтеть и весело зеленела на солнце. Пока мы работали вблизи железной дороги, наше снаряжение — палатки, спальные мешки, кухонный скарб — перевозил на телеге, запряженной парой коней, Шеяб – местный житель. Днем, когда уходили в маршруты, он караулил лагерь и кашеварил. Но после первой же дневки возле шумной таежной речки, куда мы с трудом заехали по заброшенной проселочной дороге со свежими лежками кабанов, Шеяб попросил расчет. С сильным татарским акцентом он объяснил, что боится оставаться один в тайге. Речка плещет по камням, и ему кажется, будто кто-то переходит ее и подкрадывается к лагерю. С сожалением расстались. Шеяб был добрый малый.
Начальник нанял вместо него проводником и конюхом Ипполита Тимофеевича — сухонького бойкого старичка со станции Ксеньевка, гостившего в Сбегах у родни. Лошади, ранее взятую в аренду с конного двора золотого рудника Ключи, оставались в отряде и в дальнейшем должны были стать вьючными – мы уходили от железной дороги в дикие места вниз по реке Черной.
Ипполита Тимофеевича сопровождала красивая остроухая лайка черно-белого окраса по кличке Цезарь. Когда они впервые появились в нашем лагере и хозяин сложил свое добро на землю, пес, не дожидаясь приказаний, уселся возле котомки и одностволки сторожить. На нас, незнакомых ему людей, он не обращал никакого внимания.
– Не подходи, не подпустит, – довольным голосом сказал мне Ипполит Тимофеевич. – И не подлизывайся. Он это не любит.
Вечером у костра я спросил хозяина, почему он дал такую необычную кличку кобелю,
– Потому, что красивый, как Тезарь (он не выговаривал букву ц). Такой пестрый да важный. Вроде как не он при мне, а я при ем. Показывает себя.. Другой раз даже обидно.
Я его щенком взял у проводников с поезда. Привезли с Амура. Кой-чему научил. Рябчиков вот подает. Стрелю — он несет и прямо в руки подает.
Я возразил, что это ж лайка, а не легавая.
– Ну и што, што лайка7 Пусть подает… А то больно важный, много о себе понимает. Одно слово — Тезарь. Он у меня и смеется, ей бо! Хошь покажу? — Ипполит сам по-лисьи усмехнулся, отрезал хлебца с ломтиком мяса и поднял перед Цезарем. Тот сел и взглянул на него своими косо посаженными, как у всех настоящих лаек, глазами.
– Тезарь, смейся, етит-твою!
И Цезарь, на время спрятав свою гордость, откровенно рассмеялся в лицо хозяину. Смеялся он на одну сторону и только пастью.
Взгляд оставался жестким. Открывались белые зубы, нос смешно морщился и тоже кривился на сторону, а из пасти вырывался звук, как у человека, внезапно хохотнувшего.
– Смейся ишо! Хошь закусить – заслужи. Смейся, тебе говорят!
Цезарь повел взглядом, как бы приглашая нас с начальником в свидетели – ну что, дескать, делать с этим приставучим старика-ном? И снова хахакнул, осклабясь и поддав носом вверх.
Ипполит смилостивился и, видя, что мы дружно рассмеялись от такого чуда, подбросил лакомый кусочек. Цезарь на лету схватил и стал показно жевать, демонстрируя хозяину, что пропал бы без его подачек.
О Цезаре в том давнем полевом сезоне осталось мало воспоминаний – работали недолго, вскоре наступила осень.
Он охотно стал ходить со мной в маршруты, благо Ипполит Тимофеевич не возражал. В лесу хорошо искал белок, но особенной его страстью были соболь и куница, которых он выслеживал поразительно быстро. К боровой дичи оставался равнодушен. Подымал, сажал на дерево и только смотрел – не лаял. Уток доставал из воды охотно, так как вообще любил воду. Но вытаскивал их на ближайший берег, не заботясь о том, на каком нахожусь я. Я сердился, он умно и, казалось, с иронией поглядывал своими карими глазами: дескать, чего нам мелочиться, хозяин? Вообще же, почувствовав слабинку, служил мне с ленцой, небрежно, хотя успел привязаться и вроде бы полюбить. Он как бы предлагал мне общение на равных.
Выплывают в памяти эпизоды нашего дальнего похода.
..На одном из притоков Черной меня оставили кашеварить. Приготовив обед, я взял одностволку и, свистнув Цезаря, решил пройтись по опушкам в окрестностях лагеря. Почти сразу, как мы вошли в лес, Цезарь кинулся в гущу подлеска и, судя по донесшемуся оттуда хриплому, с присвистом отрывистому дыханию, молча поднял какого-то тяжелого зверя. Но скоро появился, взглянул на меня, постоял секунду в раздумье и снова кинулся в чащобу. Все повторилось снова. В третий раз пыхтенье стало быстро перемещаться, и из зарослей, к моему удивлению и охотничьей радости, выскочил кабан. Он несся галопом в мою сторону, а за ним (или перед ним – в волнении я не запомнил) – Цезарь. Одностволку свою я заранее зарядил пулей. Все длилось какие-то мгновения, но хорошо запомнились темно-серая горбатая спина с высоким мощным загривком, огромная голова и желтоватые кривые клыки, торчавшие из приоткрытой пасти. Кабан-секач скорее всего не видел меня, так как пробежал буквально в трех-четырех метрах. Я целил ему под лопатку и несомненно попал бы, если б в последнюю секунду, решив сделать упреждение, не вынес мушку перед его грудью. После выстрела зверь молниеносно развернулся на месте, так что полетели клочья земли и мха, и так же быстро умахал в обратном направлении.
Цезарь убежал за ним, но тут же вернулся и вопросительно поглядел на меня. Мы поискали кабана в чаще, но его и след простыл. Потом я подумал, что все хорошо обошлось Ведь если бы я ранил зверя, то он с расстояния в несколько метров наверняка бросился бы на меня. А убежать по кочкам вряд ли удалось бы. И Цезарь едва ли смог помочь. От местных охотников я слышал назидательную и в то же время насмешливую поговорку:
– Идешь на медведя – готовь постель, идешь на кабана – готовь дощок.
…Наш маленький караван двигался по вырубленной в скале широкой дороге вдоль левого берега Шилки высоко над рекой. Дорога была проложена в конце прошлого века, возможно, раньше Транссибирской магистрали. Теперь заброшена и разрушается. Во многих местах обвалилась или рассечена промоинами, через которые лепится по крутизне узкая конная тропа. Грустная картина — пропадают даром тяжкие труды былых строителей. На участке, где надоевшие граниты сменились белыми мраморизованными известняками, я увидел на скальной стенке вы-битую памятную надпись, посвященную тем, кто руководил работами: «Строители. 1900 год. Инж. Фельдтъ, тех. Имшенецш, Гуненковъ, Дурсеньевъ, Метляевъ, Полковой, Зотовы, Тессаро».
Когда я показывал надпись Ипполиту Тимофеевичу, Цезарь находился рядом. Он оценивающе посмотрел на нее, потом отвернулся и стал разглядывать просторы Шилки, навострив уши. Время от времени он презрительно пыхтел, слегка надувая щеки, не довольный задержкой в пути.
…Мы шли по тропе в зарослях шиповника – шипижки по-местному. Тяжело нагруженный Орлик мощными ногами продирал нерасчесанную гриву кустарников и высокой травы, которые свешивались с обеих сторон и сплетались над тропой. Пока эти заслоны вновь не соединились, Цезарь старался не отставать от Орлика и бежал за ним вплотную, касаясь кончиком носа лошадиных ног. Внезапно конь на ходу приподнял свой рыжий хвост и оправился на голову Цезаря. Тот взвизгнул и затряс головой, хотя стряхивать, собственно говоря, было нечего. На наш дружный хохот гордый пес обиженно оглянулся.
…Как-то в маршруте я набрел на куст шиповника, усыпанный спелыми, уже хваченными первыми заморозками ягодами. Начав лакомиться, я обратил внимание на Цезаря: он переводил взгляд с ягод, которые я снимал с куста, на меня — как отправляю их в рот. Потом подошел и, брезгливо морщась, тоже начал жевать ягоду за ягодой, всем своим видом показывая, что понял мой намек и воспользовался им.
…Неподалеку от устья Черной на опушке Цезарь азартно залаял. Я подошел и увидел лежащего в кустах гурана — самца сибирской косули, попавшего в проволочную петлю, поставленную местным охотником. Гуран был мертв, хотя пока не вздулся. Его сухонькую голову украшали изящные рожки. Подошедшие Володя и Ипполит решились освежевать козла и взять мясо. Я себе вырубил рожки. Они и сейчас, много лет спустя, напоминают мне Цезаря – вставлены внутрь раскидистых лосиных рогов на стене над кроватью. Друзья, приходя в гости, смеются:
– Саш, это у тебя прорастают большие рога?
Еще в селе Горбица на Шилке, где мы останавливались ночевать, я договорился с Ипполитом, что в конце похода он уступит мне Цезаря. Торжественная передача состоялась в старинном селе Соболино ниже по Шилке. Мы устроились на ночлег в добротном бревенчатом доме с крепким забором – заплотом по-сибирски. Цезарю отвели на ночь пустую собачью будку на широком подворье и посадили на цепь. А сами с хозяином, родственником Ипполита, сели отметить конец похода и пожелать Цезарю хорошего в новой жизни. Ипполит Тимофеевич после первых же стопок охмелел, стал сбивчиво произносить хвастливые речи, пустился в пляс. От керосиновой лампы на стены и потолок он отбрасывал причудливые прыгающие тени. Устав и запыхавшись, предложил спеть хором. Мы спросили, какую песню он хочет.
– Нашу — казацкую забайкальскую!
– Какую же?
– Про Ваферлея! – и Ипполит затянул, не дожидаясь нас, надтреснутым тенором, ногой начав отбивать такт:
– Пошел купаться Ваферлей, оставил дома… Тьфу, забыл, едренть, кого он там оставил? – И весело посмотрел на нас.
На меня после первых же слов нахлынули воспоминания раннего детства… Совсем маленький, я сижу на коленях у папы. По стенам и низкому потолку вот так же двигаются большие тени от людей за столом, освещаемых керосиновой лампой. У нас гости, ныне давно исчезнувшие люди. У некоторых поблескивают пенсне… Такие же ссыльные начала тридцатых годов, как и отец. Они поют шутливую старую песню про бедного Ваверлея и его верную Доротею, дружно подхватывая припев… Со слов мамы я знал, что это было в Енисейске.
Песню, которую предложил спеть Ипполит, конечно же, завезли в Забайкалье еще в царское время политические ссыльные, если не декабристы. Слыша ее с малых лет от старшего поколения, наш проводник с полной уверенностью считал песню исконно за-байкальской.
Через день мы были на руднике Ключи. Пора было возвращаться – в университете давно начались занятия. Однако начало пути домой чуть не закончилось трагически.
Рудник мы покидали втроем: старослужащий Анатолий, прихвативший конец войны, и, как обычно по тем временам, долго служивший после нее, Цезарь и я. Водитель грузовика, согласившийся подвезти нас в кузове до Могочи, был явно нетрезв. Но что было делать? В машине перед этим возили кирпич, и после первых же ухабов поднялось облако красной пыли. Красивое, наверное, было зрелище со стороны! Где-то посередине нашего пути на горной дороге машину начало сильно водить. Справа по ходу тянулись скальные обрывы, слева — высокий, крутой откос. Анатолий был шофером первого класса. Профессионально оценив обстановку, он забарабанил по крыше кабины. Водитель не вязал лыка, но баранку не уступил, пьяно заверив, что довезет в лучшем виде. Не помогли и предъявленные ему водительские права. Поехали дальше. Мой бывший фронтовик беспрестанно матерился. Лишь временами, отдыхая душой, садился на корточки перед Цезарем и, держась одной рукой за борт кузова, беседовал с ним на каком-то птичьем языке, который, по его мнению, должен был понимать пес. Цезарь стоял, широко расставив ноги для удержания равновесия и опустив пушистый хвост, до того лихо закрученный кольцом. Он уныло слушал речи Анатолия, подлетая вместе с кузовом на ухабах. За час езды он от кирпичной пыли стал красным.
Мы прикидывали, как будем выпрыгивать в случае чего. Но все произошло так быстро, что никто не успел даже двинуться. Машина, резко вильнув, мгновенно развернулась вправо поперек дороги и несильно ударилась бампером в каменную стену. Мотор сразу заглох. Все трое, включая Цезаря, выпрыгнули на дорогу. Толя, ругаясь на чем свет стоит, распахнул дверцу кабины, и шофер вывалился ему на руки. Загрузив его с моей помощью в кузов, Анатолий сел за руль и оставшийся путь до Могочи проделали без приключений.
В поезде по дороге домой я решил назвать Цезаря Байкалом в память о Забайкалье. Ему в то время было только два года, и он должен был привыкнуть к новому имени. Теперь жалею. Прежнее, казавшееся мне тогда излишне выспренным, было, пожалуй, лучше.
Он ездил со мной во многие экспедиции – в Туву, на Амур и далекие горы Южного Верхоянья.
Помню, когда я работал на северо-востоке Тувы, в прекрасной Тодже, Байкал однажды сумел один надолго задержать здоровенного медведя. Мы ехали верхами с напарником по тропе, пересекающей южный безлесный склон сопки, и в течение долгого времени слышали на одном месте злобный лай внизу, в частом хвойном лесу у ключа. Когда до меня дошло — кого, судя по голосу, держал Байкал, то поспешил к нему. Однако ветер переменился, медведь почуял нас и пошел, как танк, ходом на противоположный заросший склон долины. Я увидел его уже издалека, вне ружейного выстрела — на фоне свежевыпавшего первого снега он показался мне черным и громадным. По следам на мокром снегу мы восстановили кар-тину: зверь вертелся на пятачке, а вокруг вплотную оставил свои следы Байкал. Когда мой храбрый пес вернулся, не сумев задержать напуганного медведя, то долго не подходил ко мне — смертельно обиделся.
А как радовался он, когда после остановки лагерем на несколько дней мы снова пускались в путь! «Вперед, навстречу новым приключениям», -– пела душа веселого бродяги… Лошадь, на которую я садился, он приветствовал по-своему: высоко подпрыгивал и лизал в морду.
На Амуре мы работали вдоль обоих берегов – нашего и китайского. Река после слияния Шилки и Аргуни у села Покровское расширяется до полукилометра. Течение довольно быстрое; переехать на веслах поперек реки не удавалось — лодку сносило, даже когда загребали наискось против течения. Вдоль нашего берега встречались редкие села и погранзаставы. Китайская сторона была совершенно безлюдна и щетинилась глухой тайгой. Пограничники знали Байкала и смотрели сквозь пальцы на то, что я брал его время от времени на китайский берег.
Однажды я целый день находился там на одном месте, описывая шурфы в густом лесу на стометровой террасе. Байкалу это надоело, и он куда-то смылся. В сумерках я посвистал ему и спустился на берег Амура, В условленное время за мной с нашего берега прислали моторку. Байкала не было, и пришлось, скрепя сердце, уехать без него, соблюдая пограничный режим. Палатки стояли у воды, и я уже в полной темноте в течение полутора часов после своего возвращения ждал призывного лая на том берегу. Вдруг неподалеку послышался легкий плеск воды и сопение: Байкал переплыл мощную реку, вылез из воды, шумно отряхнулся и бросился ко мне, облизывая руки, лицо и радостно визжа. Это было поразительно — место, где я садился в моторную лодку и куда, опоздав, должен был прибежать Байкал, находилось напротив лагеря. Переплыть Амур строго поперек собаке явно было не под силу. Стало быть, он догадался зайти вдоль китайского берега вверх по течению на пятьсот-семьсот метров, чтобы его не пронесло мимо наших палаток. Видимо, в нем проснулся древний инстинкт – от якутских охотников я позднее слыхал, что волки хорошо учитывают скорость течения в реке, когда им нужно попасть на другой берег в точно определенное место.
Он очень любил большие веселые компании — придет, привалится к ногам теплым боком и водит ушами. В то лето у нас работал завхозом некто Шепилов — плутоватый бездельник лет сорока. Кисть одной руки у него была скрючена, как лапа хищной птицы. Этот человек любил потравить байки, когда собиралась большая компания и не было рядом начальства. Мы как-то спросили, не на фронте ли он попортил свою руку. Шепилов кивнул, и мы попросили рассказать, как это случилось. Он дословно поведал следующее:
– Под Сталинградом, сами знаете, трудно приходилось. Немцы прижали нас к Волге. Чувствуем, конец приходит… Тут вызывает меня маршал Жуков и говорит: «Ваня, мы в мешке. Бери армию, действуй!» Я ему отвечаю: Армию, товарищ Жуков, мне не надо. А дай мне сотню отпетых и ракетницу.
– Ну и как же, Иван, ты вышел из положения?
Шепилов слегка замялся.
– Как вышел? Так и вышел – перелом в Отечественной войне произошел, погнали мы немцев…
Наивные первокурсники разинули рты, слушая это. А Олег Касперович, дюжий моторист, усмехался. Когда почему-то смущенный Шепилов ушел, он сказал, что всю войну жил в одном бараке рядом с ним, что Иван на фронте не был, а служил в Бутырской тюрьме надзирателем и руку ему изуродовали заключенные.
Последний раз Байкал был со мной в экспедиции, когда ему исполнилось девять лет. Я начал работать в Южном Верхоянье. Тайга там «ленточная» – развита только по долинам рек и ручьев. Склоны гор каменистые, большей частью безлесные, местами с зарослями кедрового стланика. Сходив со мной несколько раз в маршруты по сопкам, отяжелевший уже Байкал в дальнейшем стал оставаться с каюрами, а когда лагерь перемещали – переходил на новое место с караваном вьючных оленей. Так ему было легче – и ноги по камням не бить, и переходы гораздо короче. Поначалу я сердился на него, старого. И он хитрил: делал вид, что ждет не дождется выхода со мной в маршрут. При этом прыгал, старался лизнуть в губы, радостно обнюхивал карабин и всякие пахучие ремешки, особенно сыромятные сшивки. Но стоило отойти от лагеря и начать подъем на крутой каменистый склон, как он скучнел, незаметно отставал, делая вид, что озабочен чьими-то следами на мхе. Я издали встречался с ним взглядом, и он смущенно опускал голову. Иногда же прятался за ствол дерева, изображал, что раскапывает там чью-то нору и смешно выглядывал одним глазом. Я уходил один и уже сверху видел, как он, убедившись, что хозяин окончательно ушел, медленно и уже не таясь возвращался к приветливо белевшим в лесу палаткам и звенящим боталами оленям у дымокуров.
Но однажды Байкал тряхнул стариной. С Паникеевым – сопровождавшим меня геофизиком, мы ушли за два перевала в далекий маршрут. Было уже часа три пополудни, когда мы, перебравшись через очередной острый гребень, уселись под ним на нагретую солнцем щебенку сделать записи и передохнуть. Байкал, как мы знали, остался с каюрами в лагере и должен был перейти с ними на новое место. Вдруг совсем близко позади нас за гребнем раздалось частое, запаленное дыхание. С криком “медведь!” Паникеев резко развернулся назад, выставив перед собой карабин. В ту же секунду из-за гребешка появился… Байкал. Он, видимо, решил, что я покинул его навсегда и потому кинулся ко мне, жалобно повизгивая, уткнулся носом в колени и замер. Я крепко обнял его. Пронзила мысль, что скорее всего это последний с ним маршрут… Даже циничный и насмешливый Паникеев был тронут собачьим порывом и молчал.
Каюры вечером рассказали, что долго искали оленей и тронулись в путь только в середине дня. Когда караван прошел несколько километров, Байкал подсек утренний след, где мы с Паникеевым свернули с тропы, начав подъем на сопку, и кинулся догонять меня.
– Однако за хозяином пошел старый. Любит он тебя. Мы звали его, но он не вернулся. Совесть проснулась, что с тобой не пошел.
Ближе к осени Байкал сделал мне напоследок бесценный подарок. Отряд расположился на ночь в небольшом распадке на ковре из белого ягеля в приветливом редкостойном лиственничном лесу. Пока ставили палатки, вырубали и привязывали оленям на шеи шангаи – полуметровые тяжелые чурки, чтобы далеко не уходили, и громко переговаривались между собой, Байкал убежал в крохотный боковой распадок. Там, в гуще плотно стоявших листвянок у ручья, он начал кого-то облаивать. Продолжалось это с полчаса. Поставив палатку и наладив костер, я обратил внимание на незнакомые нотки в его голосе. Лаял он отрывисто, без злобы, как бы выжидательно. Все происходило неподалеку, метрах в ста от лагеря и казалось чепухой. Поэтому без ружья я не спеша стал подходить. Сначала увидел своего стареющего красавца — белый с черным плечом бок, выразительную черную голову с тонкой белой полоской между глаз. Байкал сидел под крупной лиственницей в классической позе — подняв кверху остроухую голову и изредка взлаивая. Когда я подошел вплотную, он уставился мне в глаза, как бы пытаясь что-то сказать или предупредить. В ту же секунду с вершины дерева с грохотом крыльев сорвался глухарь…
Насколько я помню, это был единственный случай, когда мой друг облаял глухаря и притом так умело, что заставил того сидеть на одном месте рядом с гомонящим лагерем чуть ли не полчаса!
Этот полевой сезон действительно оказался у меня с Байкалом последним. Со следующего года нас стали забрасывать на базу экспедиции самолетами через Якутск и Алдан, так что возить собаку стало сложно. К тому же в каменистых горах даже молодой лайке было бы трудно. Байкал стал оставаться с моими родителями и младшим братом, проводя лето в подмосковных деревнях, куда они уезжали в отпуск, и уподобился боевому старому генералу, отошедшему отдел.
Он умер четырнадцати лет, прожив в нашей семье двенадцать. Уснул в темноватой передней родной квартирки на Соколе, повернувшись головой на восток. Хоронили его вдвоем с младшим братом — увезли в большом, видавшем виды экспедиционном рюкзаке в подмосковный весенний лес. Могилку устлали еловым лапником, тело обернули полиэтиленовой пленкой. Я ласкал напоследок родную голову, гладил лоб, трогал слегка затвердевшие уже бархатные уши… Казалось, что мой друг спит. Неподалеку кто-то стрелял из ружья — было время весенней охоты. Гром выстрелов гулко разносился по лесу. И нам с братом казалось, что это прощальный охотничий салют…
Куда все ушло, мой умный и насмешливый, навеки молодой Цезарь?
А. Константинов
“Охотничьи собаки” №1 – 1998