Доцентская охота.

Доцент солидного хабаровского института Тупиков страдал алкоголизмом. В прежние годы он еще как- то боролся с ним, а в нынешнем не мог прийти в трезвую норму ни к сентябрю, когда кончился его долгий отпуск, ни к началу семестра. И были по этому поводу ставшие уже непереносимыми тяжкие семейные ссоры, и пренеприятнейшие объяснения в деканате. Ему предлагали и закодироваться, и лечь в наркологическую лечебницу, но было это для его гордыни унизительным. Он заявлял, что имеет иной способ «войти в норму»: взять академический отпуск и уехать в тайгу — подальше от калечащих добрую душу соблазнов.
Отец одного из студентов, знал Тупиков, был промысловым охотником с обширным таежным участком в далеких верховьях Сихотэ-Алинского Бикина, туда он и двинет. Если все по-хорошему обмозговать, уверял себя доцент, то там не только войдешь в физическую норму, но и семейный бюджет поправить можно. Или он не охотник? Разве ему не добыть десяток соболей? «Тайга не только лечит, но и вливает денежные средства», — бодро констатировал Тупиков.
Отпуск ему дали. Студент Пахомов оперативно все устроил. И сборы были не долго: «Отец все найдет, — уверял услужливый парень. — Возьмите лишь минимум одежды, спальник, да немного денег на продукты…» А взял доцент кроме этого пару книг и стопу бумаги—в таежном покое можно-де и почитать иным часом, и писательством побаловаться. Не исключены же интересные события, а то и готовые сюжеты выплывут.
Два дня ушли на сборы в дальнюю дорогу. Еще пару суток на тяжело загруженной моторке трудно поднимались вверх по дикому Бикину. Сидя на плотно уложенном скарбе, рядом с крупной беспородной рыжей собакой с несерьезной кличкой Шарик, сытый и тепло укутанный Тупиков любовался крутобокими затаеженными сопками и скальными прижимами, шумными перекатами и сверкающими плесами, грозными заломами и небесной голубизной и мечтал, как покажет силу воли всему миру…
К концу двадцатого октября лодка устало вошла в тихую заводь бикинского притока, окруженную дремучей тайгой, и в загустевших сумерках причалила к высокому берегу со старым, но еще крепким уютным зимовьем.
Пахомов был спокойным и добрым, старательным и мастеровитым таежником. «Помеха ли мне этот городской интеллигент? — мысленно задавал он себе вопрос и сам себе отвечал: — Всего-то три недели, моего не убудет… И надо же уважить человека, обучающего сына…»
В первые таежные дни Пахомов терпеливо сносил и то, что Тупиков с ходу стал красиво жить, как на курорте, считая хозяина избушки и обслугой, и гидом, и телохранителем. Прощал и то, что любил этот гость без дела поваляться на нарах, много и громко говорил, картинно жестикулируя и явно умничая, пуская пыль в глаза иностранными словами.
Он удерживал Пахомова от переходов в другие зимовья участка и день, и два, и три.
— Куда спешишь, Семеныч, — картинно восклицал он, — успеется! Отдохнем, наговоримся, насладимся осенними прелестями. У тебя впереди почти полгода, еще набегаешься! Давай-ка лучше заварганим царское жарево из ленков и хариусов, рябчиками побалуемся, и… что-то в твоей литровой фляге прокисает?..
Семеныч осторожно возражал:
— Делов много… Снег упадет — хуже будет… Дров напилить надо… Путики пора взводить… Теперешний день дороже всех других…
Но был новый натиск ученого человека, и Семеныч ему уступал.
Однако вечером четвертого дня Пахомову все же удалось уговорить гостя завтра налегке поохотиться порознь: хозяин участка с чудесным ружьецом «Белка» — с малокалиберным и гладким стволом двадцать восьмого калибра — пойдет вверх по Бикину на разведку соболиных угодий, а Тупиков с карабином — на природный солонец вниз по этой реке попытать счастья на лосях или изюбрах. Те места Пахомов обрисовывал ему долго и обстоятельно, исчертив пару листов бумаги. И объяснил, что лось или изюбр — это и обильный харч, и привада на пушных зверьков, и отменная приманка. Шарик по крупным копытным работал азартно и умело, и хозяин для пользы общему делу великодушно доверил его своему напарнику. А чтобы не сбежал от чужого человека, договорились, что Тупиков уйдет с ним первым: пусть пес думает, что хозяин остается дома.
С утренними сборами припозднились, зимовье покинули только в десятом часу, когда солнышко уже вовсю катилось по ослепительно чистому куполу неба, а снег искрился мириадами блесток. Был в меру бодрящий морозец, было головокружительно свежо и тихо, и Тупиков наслаждался всей этой благодатью, неторопливо вышагивая по звериной тропе вдоль Бикина, предвкушая верный выстрел по дорогому сохатому или изюбру и затаенно прислушиваясь, не забрешет ли на кого из них сильный умный пес. А тот лаял на белок, за что получал недовольные окрики со взбучкой и недоумевал. Но не мог он расшифровать желания человека не пугать крупного зверя и снова облаивал белку и опять прислушивался и вглядывался в высокие кроны деревьев и получал очередную трепку. Хозяина он бы понял…
У солонца собака прихватила свежий след сохатого, а через пяток минут подала решительный, зовущий голос за небольшой сопкой — примерно в километре, не дальше. Тупиков радостно подхватился и ринулся на лай, а будучи уверенным в мастерстве Шарика, мысленно уже вообразил, с каким удовольствием войдет к концу этого удачного дня в зимовье с окровенившимся рюкзаком, набитым печенью, сердцем, грудинкой, губой и увесистой мякотью со стегна, и громко скажет своему напарнику: «Вот так надо стрелять! Первой и единственной пулей! В сердце!» И еще он представлял, как будет жарить полукилограммовые лангеты, обильно нашпигованные салом, луком, чесноком и перцем, а потом блаженно употреблять их с хозяйской аджикой.
Но не завалил он сохатого ни первым, ни вторым выстрелом, хотя подошел к этой живой громадине, недоуменно и внимательно следящей за собакой, на сотню метров. Третьего выстрела не было: лось умчался с такой резвостью, которую доцент в нем и не подозревал. «Плохо, что не угодил в сердце, — с горечью подумал он и тут же успокоил себя: — Но ничего, возьму подранком. Жаль только время».
За пятнадцать минут, потраченные Тупиковым на сближение с остановленным сохатым, пес и лось довольно плотно утоптали снег на площадке десятиметрового диаметра. На ней не оказалось ожидавшихся охотником густых потеков крови, однако и клочья шерсти радовали: попал!
Взволнованно и торопливо зашагал он по следам, увидел одну красную каплю, сочно расплывшуюся на снежной белизне, другую, третью. Сначала они были справа от следа, потом закраснели и слева. «Козе понятно: пуля прошла навылет. Далеко не уйдет, — обнадеживающе и довольно подумалось Тупикову. — Вот сейчас подаст Шарик голос и…»
Шарик в это мгновение действительно залаял, и опять не далее километра, да не впереди по следам, а сбоку. И доцент заспешил туда напрямик. Но через пару минут лай оборвался, и он застыл в неведении, куда двинуться дальше. Присел на корч, снял шапку со взмокшей головы и обострил слух… В томительном ожидании минута прошла, вторая. И пять минут утекло, как вдруг донесся сердитый и уже усталый собачий брех с неожиданной стороны: сзади. Тупиков заторопился туда и вскоре увидел лося темной массой в густой сетке молодых лиственниц. Торопливо прицелившись в эту живую шевелящуюся темноту, он поспешно дернул спусковой крючок. И тут же услышал высокий визг срикошетившей пули, а через мгновение в треске ломаемых сучьев исчезла та живая темная масса и оборвался лай… И он крепко выругался.
Все так же тянулась краснота по обе стороны следов, но прошелся по ним Тупиков уже без азарта и немного, увидел рядом с красными пятнами буро- зеленые и догадался: пуля прошла, почитай, в полуметре от сердца — по брюшине. Зверь, конечно, обречен, но отдастся смерти не так скоро, как хотелось бы. Козе понятно.
Посмотрел на часы — ровно три. Посидел, прикидывая потребное на обратную дорогу время. Подумал, что можно идти за мясом завтра вдвоем: веселее и надежнее. Перекусил всухомятку. Но опять донесся голос Шарика, и хотя издалека донесся, был он столь долгим, что не выдержал Тупиков, снова разазартился и заспешил: решил, что дошел громадный подранок, лег и не встает, а собака зовет свежевать добычу.
Через двадцать минут торопливой ходьбы по багульнику силы запарившегося нетренированного охотника стали сдавать, но лай прекратился, и подумал доцент, что околел зверина, и пошел спокойнее, увереннее, прикидывая, что за поздним временем не станет разделывать бычину по всем статьям, а вспорет брюхо, вывалит требуху, чтобы не завонял, и оставит остывать тушу до следующего дня. Мелькнула было мысль, что лучше бы все- таки «по всем статьям», но отогнал он ее: ночевать у костра — не в избе на нарах, хотя и там далеко не тот комфорт, что на супружеской постели в благоустроенной квартире.
Но снова залаял пес, да теперь уже далеко. И Тупиков остановился. Часовая стрелка прикоснулась к цифре «4», ходьбы до зимовья не менее трех часов, а в семь — темно. Вроде бы подсказывал ему кто, что в рюкзаке хороший фонарик, что в эту осеннюю пору можно было бы и припоздниться, но неч стал он его слушать. «Кому это надо?4 Завтра! Вдвоем! Все равно подохнет сохатый. Козе понятно».
Подзывая собаку, он выстрелил два раза, послушал, как гулко закаталось по сопкам эхо, а когда оно вернулось чуть слышным рассыпным звоном, пошел в сторону Бикина. И только тут обратил внимание, что небо затянуло серым пологом, и вспомнил, что гулкое эхо к непогоде, и похвалил себя за то, что отверг чужую мысль о костре и чье- то напоминание о фонарике.

А Шарик все лаял и лаял призывно, но матюгнул его Тупиков: «Пошел ты к… неслух!» Но не внял пес этому мату, и все звал к себе, звал. Даже взвыл от нетерпения. Хозяин понял бы, что означает этот вой, но не был он «козе понятным». Таежную охоту доцент знал сугубо дилетантски, далеко не в меру своих бойких газетных статей и претенциозных рецензий на книги специалистов об этой охоте.
…Шарик догнал его уже на тропе вдоль Бикина. Догнал и убежал вперед, даже не вильнув для приветствия хвостом. А через некоторое время увидел его Тупиков внимательно изучавшим что-то на снегу… То были свежие отпечатки лап крупного тигра, шедшего в ту же сторону. От одного лишь вида тигриных следов Тупикова сковало морозом, а когда он подумал в трясучке, что лютый всесильный зверь шагает между ним и зимовьем, и что вечер надвинулся вплотную, а потому окольной целиной выйти к жилью засветло не успеть, и что без тропы в темноте избу не найти, страх распрямился в нем в полный рост и заледенил, сковал, затуманил рассудок. Но сумел он все же подумать, что в таких случаях надо собрать всю свою волю в кулак и не дать страху парализовать себя. И стал собирать ее. Снял карабин, взвел курок, зачем-то опустился на колени, вслушиваясь в мертвую тишину тайги, вмиг ставшей ему постылой и смертельно враждебной.
А собака теми минутами осторожно потрусила вперед, то опуская нос к тропе, то оглядывая и вынюхивая стороны. Но еще на виду человека остановилась, посмотрела на него и вперед и решила, что не стоит испытывать свою собачью судьбу и не заслуживает этот тип ее стараний упредить беду. Вернулась, зашла за него и легла, всем своим видом недвусмысленно заявляя: действуй как знаешь, у тебя ведь всесильное орудие власти над всем живым на земле… не ты мне друг и хозяин, о-хот-ни-чек.
Но сколько же можно стоять на коленях в снегу, надо ведь что-то предпринимать. И Тупиков натужно, с треском разломал в себе лед, приподнялся, постоял, жутко озираясь вокруг и заглядывая в свое омертвелое нутро. В предельном напряжении слуха и зрения шагнул раз… еще… и еще, ощетинившись изготовленным к выстрелу карабином. Униженно попросил Шарика, сойдя с тропы, пробежать вперед, но тот откровенно всем своим видом ответил: «Дудки! Двигай сам!» И тому ничего не оставалось, как идти самому. Идти, крадучись и приседая, то и дело застывая и оглядываясь. И странное дело: внутри от пяток до макушки крепчало оледенение, а снаружи разгорался жар и лихорадило… А с поседевшего неба теми минутами сыпались колючие снежинки…
Но тигриные следы вдруг резко ушли вправо и завернули назад, и Тупиков, дико обрадовавшись, лихо поскакал по освободившейся тропе, быстро овладевая собой, и собака его обогнала, тоже бодро запрыгав. Он уже повесил оружие на плечо, и стал стыдить себя за трусость, и возвратившимся разумением прикинул, что часа через полтора будет в зимовье, и уже начал было воображать, в каком героическом свете представит Пахомову встречу с всесильным владыкой тайги нос к носу, как Шарик замер, к чему-то принюхиваясь на тропе и предупредительно на него поглядывая… То были совсем свежие следы той же громадной кошки, но на тропу вышли уже слева и спереди, и Тупиков понял, что пересек зверь ее только что, обежав их обоих вокруг и, чего доброго, не спуская пронзительно-ярых глаз. И снова отвердел и захолодел в нем лед, и опять сковал его, затуманив рассудок страхом.
Все это повторялось дважды. На третьем круге тигр шел так близко, что по направлению собачьего носа, безошибочно и остро чувствовавшего смертельного врага, хоть стреляй. Напряженно всматриваясь вперед, еле переставляя неудержимо трясущиеся в коленях ноги, он вдруг заметил, что метрах в сорока с кустов, под которые заныривала тропа, упала кухта, а ветки легонько качнулись. Потом там чуть слышно треснул сучок, скрипнул снежок и что-то легонько вздохнуло. И Шарик внимательно навострил все свои органы чувств… «Хочет поймать собаку, — туманно решил Тупиков, — говорят, живых их люто ненавидит, собачатину же обожает… А с человеком соблюдает вооруженный нейтралитет… Единственное мне спасение — откупиться этим псом».
Достал Тупиков из кармана капроновый шнур, несколькими его витками обмотал собачью шею, затянул узел. «Теперь нужно привязать… Но так, чтоб не нашел Пахомов от своей собаки клочья, — трясся он мыслями. — Снежок, слава богу, поваливает — прикроет следы…» Оглядевшись, заметил в стороне большой выворотень и осторожно, не спуская глаз с того места, где упала кухта, треснуло, скрипнуло и вздохнуло, потянул Шарика к этому выворотню. За ним его и привязал. Привязал надежно, шеей вплотную к толстому сухому корню, чтобы не перекусил пес шнур.

Шарик понял затею этого человека, как только тот пошел от него к тропе. Тихо и недоуменно гавкнул, возмущенно взвизгнул. А Тупиков довольно подумал: «Давай, давай… Пусть усечет и тигр мое решение… Пусть знает точно, где я, а где оставленная ему дань… Суум куиквэ… Тэрпиум нон датур…» (* Каждому свое… Третьего не дано… (лат.).) Выплывало еще из путаницы обрывочных мыслей библейское изречение о том, что Богу — Богово, а кесарю — кесарево, да не вспомнилось оно на латыни.
Когда Тупиков по тропе осилил половину расстояния от корча до «того самого места», Шарик горько завыл, завыл высоко и жалобно, и вой этот вознесся в хмурое снежное небо острой пикой, пронзил его и печально изгас в холодных немыслимых далях. А в те же мгновения услышал Тупиков, как тяжело прошуршало по чаще сбоку и там свалилась с елочки кухта. …И он ринулся по освобожденной тропе. А через минуту — уже за его спиной — раздался резкий собачий визг и предсмертно оборвался…
Стремительно вышагивая к зимовью, доцент радовался своему спасению, нимало не терзаясь совестью. Радовался и свинцовому небу, и густеющему колючему снегу, и вздохам зарождающегося ветра. Пусть, мол, природа спрячет все следы небольшого, вынужденного преступления. Что собачья жизнь в сравнении с человечьей — с его доцентской жизнью?! А Пахомову он найдет что сказать. Убежал-де куда-то по своим собачьим делам и не вернулся. Может, убитого лося стережет, а то другого «поставил» и держит. Настырный ведь. Но пусть сильнее грянет буря, благо до жилья осталось меньше малого. И еще он довольно подумал: а владыка-то ничего, принял дань и оставил его в покое, благодарный.
Пахомов встретил его у порога доброй улыбкой, но, вглядываясь в загустевшие сумерки, настороженно спросил:
— Где Шарик-то?
— А шут его знает… Лося я стрелял около солонца, ранил по брюшине. Так он гонял его полдня, сам ухайдакался и меня притомил. Завтра двинем за мясом… Возле лысой сопки так долго лаял твой Шарик, что наверняка лось уже обессилел вконец, козе понятно. Да к вечеру дело было, домой спешить требовалось.
— Слыхал я твою стрельбу… По брюшине, говоришь, попал?
— Ну, сначала кровь шла, а потом и из кишок потекло.
— Да… Запропастил ты, однако, сохатого. С такой раной, да еще после беготни, зверь теперь уже наверняка околел, а к утру и протухнет. Закисает он и в холода быстро, а по такому теплу подавно.
— Ничего! Не закиснет! Завтра чуть свет двинем, — бодро и успокаивающе проговорил Тупиков.
Но Пахомов возразил:
— Снег идет, наверно, капитально повалил, куда уж двинешь. Иди ешь, отдыхай, я посижу.
Полчаса сидел, затаив дыхание, Пахомов на пне под нависью старой ели. Слушал, не донесется ли издалека призывный вой заплутавшего или в какую-то беду попавшего друга. Но густо шуршал снег, шумел разгулявшийся ветер, потрескивало в печной трубе, а собачьего голоса не слышалось. Выстрелил пару раз в надежде, что уловит его острым слухом собака, и еще полчаса отсидел. И горестно вернулся в зимовье.
А Тупиков не тужил. Он тем временем плотно поел и успел вздремнуть. Проснувшись от хлопка двери, свесил с нар ноги, подумал и опять подсел к столу. Аккуратно почавкав, довольно встал, похлопав по своему туго набузованному животу, и бодро сказал:
— Как говорили римляне, мэнс сана ин корпорэ сана — в здоровом теле здоровый дух… Не тужи, старик, вернется твоя собака. Пора спать. Утро вечера мудренее.
Через пять минут Тупиков уже храпел. Пахомов же, не раздеваясь, снова выходил послушать некстати занепогодившую тайгу. И опять. Но не было ему успокоения.
А утро выбелилось снегом в полколена, с глухого неба колюче сыпало и сыпало, и ветер уже зло разбрасывал снег, зачиная сугробы… Но к обеду неожиданно стихло, и Пахомов спешно засобирался поискать собаку. Тупикова с собой не взял: «Идти буду быстро, за мной не угонишься, а времени мало». Тот особо-то и не запереживал: снег, думалось ему, упрятал вчерашние следы надежно.
Надежно-то надежно, ничего не скажешь, но тигр выдал доцента. Задавив привязанную ему четвероногую дань, он принялся за трапезу у того же корча. Нажравшись собакой и похватав пастью снег, тут же блаженно растянулся, благо под нависью корча и снег не доставал, и листьев там сухих пищухами-сеноставками было напасено ворохом.

Ушел вниз по Бикину, заслышав приближающегося охотника.
У корча Пахомов снял шапку: от его верного Шарика остались всего лишь хвост и голова с застывшим на морде ужасом. По обрывку капронового шнура на толстом корне и такому же, только окровавленному концу, обмотанному на огрызке шеи собаки, он все понял. Понял и стиснул зубы так крепко, что потом долго не мог их разжать. Он едва не заплакал от нестерпимой жалости к преданному другу и трудяге, который был ему что конь для крестьянина, и от обиды на столь неблагодарного и жестокого городского попутчика.
В зимовье он вернулся уже затемно. В гневе хлопнув дверью, он бросил на живот блаженствующего на нарах сытого Тупикова окровавленный обрывок капронового шнура и сказал, едва сдерживаясь:
— Все! Хватит! Оставайся здесь один, а я пойду в те избы. Харчей тут в полном достатке, и дров сколь угодно наготовлено. Если будет трудно или здорово понадоблюсь — придешь по моей лыжне…
Он поспешно уложил на свою понягу все самое необходимое и двинул в темень ночи, в сердцах бросив напоследок:
— Не могу понять, как при такой непорядочности, без совести, доброты и честности тебе доверяют учить и воспитывать молодых людей… Ну ладно, в штаны наложил от страха и отдал собаку тигру, но зачем же было врать! Ведь с такими замашками можно брехать и студентам, а их-то теперь ох как надо воспитывать, учить правде и справедливости…
Тупиков вознамерился было гордо и с достоинством возмутиться, но, поняв наивность этого, стал унизительно оправдываться, пытался удержать крепко осерчавшего Пахомова от ухода в черное нутро таежно-глухоманной ночи, надеясь, что к утру все образуется, но тот все же ушел, нимало не смягчившись…
А через день пошел снег, и сыпал он уже десятые сутки. Чем больше укладывалось на землю снега, тем дольше валялся Тупиков на опостылевших нарах наедине со своими мыслями, тем чаще возникали в памяти острыми иголками и битым бутылочным стеклом те последние слова Семеныча о совести, доброте и честности, о правде, порядочности и справедливости. И он давил их тяжестью своего апломба: «Подумаешь, Немезида объявилась в этой глуши! Ему ли обсуждать проблемы нравственности?» Но когда снег завалил оконце и пришло убеждение, что против этой белой погребальной прорвы и добротные охотничьи лыжи бессильны, когда представлял, что будет, не приди Пахомов — а не дай Бог случись что с ним, под кожей опять распрямлялся в полный рост страх… Тупиков сознавал, что без посторонней помощи это зимовье может стать его могилой, а сам он себе могильщиком.
Собирая мечущиеся мысли, он нащупал среди них ниточку той самой главной и потихоньку стал ее разматывать, хотя была она короткой и простой: надо пробиваться вверх по ключу, ибо спасение только в Пахомове. Тупиков не сомневался, что тот теперь тоже пробивается — ему навстречу, чтобы не принять на душу грех. И осознал, наконец, Тупиков, что его совесть перед пахомовской сильно проигрывает. Для того, чтобы прийти к этому выводу, было достаточно много и времени, и тяжких испытаний, и опасений за жизнь свою. А еще осознания подлости в гибели большой рыжей собаки с несерьезной кличкой Шарик.

С. Кучеренко
“Охота и охотничье хозяйство” №7 – 2003

Назад к содержанию.