Лаечный хват.

Лайка – гениальное по смысловой точности и легкости произношения русское слово. И, наверное, я его познал сразу после «мама» и «папа», так как лайка Мурза была по старшинству третьим членом нашей семьи. В таежном уральском поселке, где я учился ходить, она отвечала за мясной рацион в моем питании. С чем и справлялась успешно, ставя копытных под точный батин выстрел. И первой в моей жизни игрушкой была Мурза. И первая шерсть, в которую я запускал свои пальцы, была ее. И в первые мои санки запрягали Мурзу. И первый собачий язык, который облизывал мою зареванную физиономию, тоже был ее. Я помню эту западносибирскую умницу в ощущениях, а в морду забыл-таки.
Но зато помню Найду. Они теперь обе у меня на одно лицо – Найдино. Собирательный образ первых настоящих друзей. Найда – тоже западница. И тоже – рыжая. Но если Мурза была моей нянькой, то Найда — уже наставницей. И как я сейчас понимаю, она для того и появилась в моей жизни, чтобы сделать из меня охотника. А началось все со случайности, хотя случайность и есть – язык Бога.
Я сам еще был короче одностволки, когда ястреб-тетеревятник высоко в небе атаковал мою голубиную стаю. И унес белого игрового – того циркача, что умел делать сальто через хвост. Как камнем попадали в картофельную ботву остальные голуби, я помню. И то, как кружились в последнем полете перья – тоже помню. И как колотилось в груди взбешенное сердце, требуя отмщения – не забыть.
Но как оказался в лесу с ружьем и собакой, объяснить отцу толком не смог. За меня это дипломатично сделала Найда. Она, покачивая хвостом-баранкой и улыбаясь прижатыми ушками, подала бате матерого крякаша. Трофей этот я схоронил в саду под кустом смородины, пытаясь проскользнуть в дом незамеченным. Ведь использование оружия не было санкционировано родительской властью, и надо было как-то прятать концы в воду. Но собака – друг человека – рассудила иначе. И оказалась права. Отец, вообще не имевший привычки долго сердиться, при виде богатого улова разом отмяк. «Найдуха, ты не мне, ты ему вон подай, его выстрел-то». Старый охотник всегда рад рождению нового лесовика, тем более если это его сын.
С тех пор зауважала меня Найда. Из школы встречала – в лес звала. В футбол играл – мяч норовила порвать, подавай ей охотничью тропу. Только что ружье со стенки не снимала и на плечи не вешала. А уж берегла меня и мои вещи, как зеницу ока. Сброшу, бывало, майку во время игры, так она ее охраняет – никто подойти не может. И где отец взял такую, я и не спрашивал. Думал: обычное дело – собака, местная, у4ральская. А она из редких была, как сейчас понимаю, и гуляли в ней древние выверенные крови.
Это сейчас мне ясно, что северных остроухих собак ученые-исследователи относят к породам древнего происхождения. «Высокоорганизованные существа с хорошо развитой психической деятельностью». Так о них пишут. Потому лайки и прошли через века, сумев слетать в космос и сохранив при этом близость к своим диким предкам. Оказывается, черепа первых одомашненных собак имеют прямое сходство с черепами лаек. Так что в мозгах и генах моей Найды много имелось узелков на память. И вела она себя в лесу не как заполошная охваченная охотничьим азартом собачонка, а мудро и с оглядкой, как волчий вожак.
Благодаря ей, меня, сопливого, в общем-то нелегального охотничка, егеря в лесу словить только тогда могли, когда Найда за подбитой уткой плавала. А как она меня, словно черная пантера Багира — Маугли, обороняла. Мы с ее сказочным слухом, чутьем и зрением, как невидимки по угодьям шастали. И на все у нее была своя голосовая тональность. На птицу – озорно, звонко, с оттяжкой. На белку – с легкой хрипотцой. На утку – с басовитой степенностью, словно к разговору ее приглашала, дабы не спугнуть.
И была она в тайге моим проводником по всем известным и неизвестным мне озерцам и запрудинам. А таких водоемов у нас на Урале полным-полно после драги осталось. Глубина в них приличная, вода голубая, студеная. И стоят они с небесным отражением в малахитовых окаемах хвойных лесов. Не враз набредешь да не сразу заприметишь. А с Найдой — как по карте. Заслышу ее спокойный размерянный лай в дальнем малахитовом колодце – ага, значит, утки на воде. Она их никогда без дела на крыло не поднимет. Расхаживает по бережку степенной прогулочной походочкой. Даже хвост распустит по-лисьи, помахивает им веерно и безразлично, психолог этакий. И – гав, гав. Нейтрально, не заинтересованно совсем.
Я – на голос. Перебежками. Потом ползком. Сучок не сломаю, ветку не качну, комаров столько на лице накоплю, что аж хрустят под ладошкой. Вот в какую дисциплину меня ввела остроухая моя. На спусковой крючок нажимал лишь тогда, когда на линии огня выцеливал по три-четыре утки. И уж после выстрела Найда торпедой бросалась в воду. И подавала, подавала… вплоть до первого ледка. Не брала ее холодная вода. Приплывет, отпыхиваясь, как паровозик, выйдет на сухое, птицу положит, посмотрит на нее самым внимательным образом, носом ткнет для верности. Тогда только и расслабится, отряхнется. Потом опять характерным лаечным пинцетным хватом возьмет и – ко мне.
Так мы с ней срослись, что везде я ее брал с собой. За грибами-ягодами, за кедровыми шишками, на рыбалку, в дальние классные походы на границу Европы и Азии. И всех она в себя влюбляла веселостью нрава и вежливостью манер. А на показательных шоу по охране моих вещей (не то, что рюкзака, но даже зубной щетки) срывала гром аплодисментов. Утиный суп из наших с ней трофеев – тоже обязательный номер. И ни у кого такой собаки не было. Да и мало кто из деревенских так дружил со своими четвероногими. И не было лучше ее на свете. И…не стало.
Она состарилась и ушла к своим предкам, когда я учился в далекой мурманской мореходке. Как уж ее отец схоронил (закопал, как он в таких случаях говорит), не ведаю. Много позже я узнал, что некоторые охотники без бутылки и взяться за такое дело не могут. Сил нет. А потом сидят у холмика с пустой гильзой и слезы по щекам размазывают. Мне такая глубина переживаний тогда, по молодости, была непонятна. Но собирательный образ остроухих северных таежниц с годами приобретал выразительные черты и не отпускал.
И лет через пятнадцать, проведенных вне природы, я стал казниться неоправданной разлукой с лесом. Моря-океаны бороздил, журналистом по стране мотался. Семью создавал. А охотничье сердце тосковало по хлесткой отдаче верного ствола. Но охотник без собаки – не охотник, а стрелок. Это я сызмальства уразумел. Правда, городская жизнь внесла свои коррективы и в мое мироощущение. Перегруженный информацией о множестве собачьих пород, я, так сказать, потерял нюх. Перебирал спаниелей, дратхаров, борзых.
Да, они были у меня. Я не забыл их имен. Но не помню шершавости их языков. Потому что расцелован был только лайками, только их вдохновенная работа ввергала меня в состояние охотничьего экстаза. Любой спаниель, каким бы хорошим он ни был, обязательно быстрее лайки выбьется из сил в крепях и непролазных камышах. А я неистовый топтатель троп и болот… Любой дратхар, непревзойденный нюхач, уже в конце сентября задрожит от студеной воды и даст сбой в поиске. А северная утка тянет в дождь со снегом… Борзая?.. Если бы я не знал лаек, я бы нашел восторженные эпитеты для всех.
Но угадав мое тайное желание, жена шесть лет назад угодила мне девятимесячным западником. Как когда-то Найда мою, теперь уже я круто изменил жизнь этого волкоподобного серого пса. Прежде всего, заставил забыть дурацкую кличку (клички – для зэков) и дал мужественное имя Лобан. Я подарил ему в подруги волчицу Диану – богиню охоты. Он втянул ноздрями запах дикой кровожадной стаи. Он научился рвать мясо, а не откусывать его. Никогда не отводить глаза от противника, даже во время еды. Идти к добыче чутьем, а взглядом следить за окружающей обстановкой. Дикарка вдохнула в него бесстрашие схватки, запахом своего тела пробудила вековые инстинкты.
В возрасте трех лет он уже волочил за мной по ноябрьскому снегу кабана-сеголетка. При этом успевал и меня прихватывать за валенки: дескать, ты что, мужик, убежит зверюга-то? Он тогда еще не знал, что точный выстрел – это царь охоты, а мы его – верноподданные. И если он прозвучал, этот выстрел, зверь будет лежать. Так тому и быть.
И было у нас с Лобаном много удачных охот. Скрадывание и «работу» по любому зверю и птице (лось, кабан, енот, утка…) парень усваивал слету. И мы на двоих… Да , на двоих, потому что настоящая охота – это поединок. А коллективная, кою предпочитают стрелки – это насилие над природой, террор, если хотите. Так вот, на двоих мы испытали с Лобаном столько охотничьего счастья, что оно пополам не делится. Думаю, он счастливее, чем я. Потому что сейчас я за него отвечаю, как когда-то Найда отвечала за меня. Потому что на этот раз я старше и мудрее. Я – воспитанник Мурзы и Найды – делаю из него, Лобана, охотника. И какого!
Как-то, года три назад, прочел я в журнале «Охота и охотничье хозяйство», что лайка по снегу не может догнать кабана. А вот Лобан, умей он говорить, пролаял бы вам, господа теоретики, абсолютно противоположное. Представьте себе такую картину. Февраль. День на исходе. За спиной десятки километров поиска по звериной многоследице. И вдруг – пронзительный короткий взвизг потревоженных кабанов. Стремительный бросок через поляну трех подсвинков. И тут же — молчаливый серый снаряд, настигший их, как стоячих. Лобан ударил последнего в гачи, на том аж щетина колыхнулась от резкого торможения, как осока от ветра.
Я еще метров пятьдесят пробежал по глубокой канаве в снегу, где кабан проволок осадившего его пса. Мой волчара не отпустил зверя даже после выстрела. И только когда затихающая дрожь пробежала по телу добычи, Лобан разжал челюсти и с глухим рычанием продвинулся к лопатке вепря. Врожденная осторожность. Прислушался. Проверил «на дыхание». Наконец, поставил диагноз. И… улетел вдогонку за другими беглецами. Это было для меня неожиданностью, я даже не успел его поздравить.
Я прошел по следу километра два и вернулся к трофею. Потом еще четыре часа на плечах выносил шестидесятикилограммовую потрошеную тушу. На опушке свалил ее на оставленные мною лыжи. И чуть не взвыл на луну по-волчьи: Лобана все не было. И я рванул назад, проклиная себя за рассудительность, хозяйственность, расчетливость, за все такое, что мешает нам всецело отдаваться страсти, в том числе и охотничьей. Что-то же помешало составить компанию моему бойцу и продолжить погоню.
«Мясник хренов», — ругал я себя последними словами, тараня в темноте сучья. Замирал. Переводил дыхание. Вслушивался. Но ведь он у меня, чертяка пепельный, молчун-поединчик. Ни за что «SOS» не подаст, если чует , что одолеет соперника в одиночку. Бывало, часами крутит какой-нибудь «клыкастый центнер», пока не отчается и не тявкнет пару раз. Дескать, давай, хозяин, подмогни. А у хозяина у самого язык на плече.
А тут еще луна в тучи нырнула. Мушку не видать. Отвоевался, значит. Разжег на гонном следу костер. Ждал долго. Все обдумал, все вспомнил. Мурза, Найда, Лобан и… Запах псины, резкий лаечный, знакомый с детства, ударил в нос. Шершавый, как акулий плавник, язык мазанул по щекам через губы. Лоб, Лобзик, Лобанчик…пришел.
Ему шесть лет. И я когда-то шестилеткой заплутал меж уральскими деревнями в зимнем лесу. А Мурза по заметенным следам отыскала меня. И также обмусолила все лицо, как сейчас его слюнявит Лобан. Он, наверное, думает, что я потерялся, а он меня, ду3рака, нашел. Конечно, он так и думает. А я думаю, что пора ему пару подобрать, чтобы сподручнее лесовать было.
И подобрал. Вот она, двухмесячная таежница из Ухты. Хантейская мордочка. Конечно – западносибирская. И конечно – рыжая, чуть иссветла, потому как кровь остроухих северных собак в ней отчетливо играет. И слава Богу. Вот и замкнулся круг. Вначале меня, как Маугли, пестовали взрослые лайки. А теперь я взял на воспитание щенка. Он возвращает меня в детство. И я представляю, как пошатывающейся щенячьей походкой проходят передо мной Мурза, Найда, Лобан.
И только сейчас узнаю всякие милые подробности: например, что ушки у них встают порой к трем месяцам и хвост свернутся в улитку может не сразу, а, как доброе вино – с выдержкой. Но главное, я вижу, какими недюжинными талантами награждает их матушка-природа изначально. Какая пластика движений, цепкий внимательный взгляд, направленный прямо в человеческую душу. В отношениях со своими собратьями – уверенность в поступках, непобедимость характера и обязательно – чувство собственного достоинства.
А еще я открыл в трехмесячной малышке всепоглощающее чувство привязанности к хозяину, ее удивительную эмоциональную зрелость, которая позволяет во всей полноте испытывать радость от наших встреч. Эта божья искорка покорила меня своей душевностью. Я понял, что если я – собачник, то она – человечник. Она — единственная из всех моих собак, которой я буду позволять прыгать мне на грудь всеми четырьмя лапами… в любую погоду и, особенно, в слякоть. Пусть пачкает мою разномастную шерсть. Я поплыл, я растаял, я стал добрее. Лайки окончательно меня очеловечили.
Ученые правы только на половину, говоря об одомашнивании собак. Для полноты картины нашего мира необходимо изучать также процесс очеловечивания нас четвероногими. И если ты посадил дерево, воспитал детей, построил дом, то не спеши с окончательным выводом, что стал человеком. А вырастил ли ты собаку?.. То-то.
И я бесконечно рад, что младший из моих сыновей, Глеб, дал щенку удивительно точное и сердечное имя – Ласка. Значит, процесс очеловечивания не прерван, он продолжается в поколениях. И мне хочется думать, что Ласка станет для него тем же, кем была для меня Найда. И когда-нибудь, через много-много лет, он вспомнит про «ласковые» охотничьи деньки и расскажет своему сыну, а то и внуку. И так из рода в род потомки моего отца будут придумывать собачьи имена. И нежным лаечным хватом будет вечно щемить добрые охотничьи сердца.
P.S. Считаю, что нет таксятника, лайчатника, борзятника, гончатника, ретривериста… Есть просто человек природы. И верю, что именно такой человек прочитал сейчас мой очерк.

Леонид Корнилов
«Охота и охотничье хозяйство» №1 – 2010

Назад к содержанию.