Налетка.

Налетка была просто собакой женского пола. У нее были серая шерсти, острые уши, красивый хвост и большие глубокие глаза. Ев принесли а мир людей для охоты и для охраны дома. Она должна была распутывать следы, находить зверя и птицу и звать хозяина, чтобы тот завершил охоту. По ночам она обязана была чутко ждать чужого. За это Налетке, как и всем другим кобелям и сукам, полагался кусок хлеба или выброшенная за порог кость. Вот и все… Мир людей оставался для нее загадкой — он всегда обрывался перед Налет -кой захлопнутой дверью избы, а ее собственный мир начинался в памяти клочком сена под старым крыльцом и оканчивался нескладной поленницей корявых ольховых дров, куда Налетка испуганно забивалась после крика или удара палки.
Удары были часто. Она совсем не знала, за что они, совсем не знала, почему так, когда идешь к хозяину добро и открыто, сверху обрушивается крик или пинок йогой. Удары по ребрам проходили быстро, но другая тоскливая боль подолгу туманила глаза. Этот скулящий туман застилал все вокруг: застилал мир человека, его дом и, самое страшное, порой застилал и хозяина. Она рождена была верить, идти следом, открыто смотреть в глаза и никогда не расставаться с тем, кто первым назвал ее по имени — этот первый был единственным и самым главным. Но туман приходил, и Налетка потом долго и жалко лежала под ольховой поленницей и молча вздрагивала. Нет, она не боялась боли, и эта дрожь от хвоста до кончиков ушей была, пожалуй, немыми собачьими слезами — слезами горькой обиды.
На улице грызлись оголтелые псы — грызлись из-за куска сгнившей лосиной шкуры. Налетка вроде и слышала эти животные визги, но далеко и посторонне. У поленницы валялся кусок ржаного хлеба — это ей. Ее кормили всегда, каждый день, даже после крика и ударов. Под дрова приходил запах свежего хлеба, но он гоже был сейчас чужим и ненужным, как грызня псов на улице. Где-то шелестел дождь, он опускался ив поленницу, останавливался, полз вниз и холодными редкими каплями падал на спину. У нее ничего не оставалось сейчас, и даже эти дрова, в которых всегда было тихо и где раньше все-таки проходили обиды, теперь стали не ее. Сегодня случилось страшное…
Она не пошла по следу — не смогла разыскать на размытой поздними октябрьскими дождями дороге нужный запах, Налетка опустила хвост и по старой привычке откровенно посмотрела человеку в глаза. Ведь она не умела говорить, и может, поэтому ее главный человек не разобрал, что в этом взгляде было сразу все-все… А потом крик, пинок ногой и треск выстрела… Заряд прошел мимо… И теперь она не видела ни чужих собак, ни куска, хлеба, ни поленницы дров. Ноги сами привели домой, а потом подкосились, и она упала н затряслась.
Ноги опять сами подняли тело и тяжело и потерянно понесли его куда-то прочь. Она уходила в темноту, в холод, в дождь, уходила молча и в никуда… Если бы можно было не идти — если бы вдруг упасть и больше ничего-ничего никогда не знать. Но она еще жила, еще шли ноги, еще был дождь и, наверное, надо было как-то идти дальше — ведь она так мало еще прожила…
Теперь Налетка лежала под кустом у самой реки. Река шумела, урчала на камнях, и от этого шума становилось чуть-чуть легче и можно было хоть иногда не слышать свою дрожь. С дождем пришла сырость, потом пришел холод.
С холодом появилась новая дрожь — и это была уже не обида. Обида проходила, и появлялись река, камни, полоска света над лесом и утренние крики птиц на озере. Крики птиц оживали старой охотничьей памятью, и она невольно настораживала уши. Память возвращала клочки прежней жизни, но не возвращала хозяина. Правда, хозяин уже был, но был теперь просто человеком в своей избе, в своем мире, и с этим человеком к Налетке приходили сейчас только старые и жестокие обиды.
Она вспомнила своих щенков. Первый раз унесли скоро. Она долго не находила их, потом нашла, нашла запах, родной и близкий, и очень нужный тогда не для нее самой, нет, а для новой жизни. Но этот запах пришел к ней вместе с тошнотой тления — щенков просто закопали за сараем в рыжую, тяжелую землю. Тогда она тоже лежала под дровами и тоже была боль, боль в груди от невысосанного молока, Но эта боль быстро прошла, забылась, и она снова искала глаза хозяина, проста ему все и отдав навсегда право распоряжаться жизнью, рожденной ею… Да, она была неважным охотником. Это, пожалуй, плохо, но, может-быть, и не надо было становиться ей охотником, может, было бы достаточно, чтобы другие, которых принесет ома, стали хорошими охотниками. Но этих других Так и не осталось ми одного… Так хотел ее бывший хозяин.
И она покорно шла за ним — это была ее жизнь. Сейчас идти было не за кем, н жить не хотелось,

Григорий ввалился в избу мокрый и злой. День прошел пусто и не принес дохода. Под ногами грохнуло ведро, он швырнул в угол шапку и выругался, Жена вышла с кухни навстречу и молча ожидала новой брани, Она никогда не уговаривала его успокоиться, она просто знала, что Григорий скоро отойдет, отойдет за миской супа, за стаканом вина. К чаю он совсем стихнет, и по его лицу вдруг пройдет улыбка. Потом он поднимет глаза и спокойно скажет, и пусть не ей, а просто в избу, но скажет: «Ноги наломал, что за лосем бегал… Пусто все. Дура собака,.,» И Шура тоже успокоится наконец и, подливая чай и подкладывая ему в стакан сахар, ответит будто так, к слову, не переча, а за ним: «Ну, и ладно… Отдохни…» Про собаку она не скажет ничего. Она знает, что Григорий уже решил расстаться с Налеткой, что Налетка не пошла для охоты, что это будет скоро и поэтому боится даже словом лишний раз напомнить о собаке, А вдруг он встанет сейчас, возьмет ружье, и все..,
Она любила эту собаку. Любила за ласку, за доброту, за податливость и глаза. Сейчас она унесет со стола миски и только там, на кухне, соберет из них остатки пищи, в потом, стараясь не греметь дверью, выйдет во двор и тихо позовет; «Налетко-о-о,,.» Собака подойдет покорно и мягко. Сначала она дотронется носом до руки, потом поднимет морду и поглядит в глаза. Шура никогда не видела, как Нелегка ест. Есть она будет уже потом, когда останется одна, А пока Шура присядет перед собакой и обнимет ее за шею. Налетка опустит голову, и Шура почувствует щекой только ее лоб и ухо. Они побудут так с минуту, но в эту минуту будет легко и просто. Потом Шура встанет и поспешно вернется в избу к мужу, вернется, чтобы снять с себя чувство тяжести: а не рассердился ли Григорий, не заметил ли, не возьмет ли ружье именно сейчас… Сейчас Шура понесет на кухню миски. И Григорий опять ничего не заметит.
Григорий отодвинул недопитый стакан и остановил жену; «Собаку не видела?» Миска в руках поползла вниз по юбке и задержалась только внизу, Она чуть было не вскрикнула: «Что? Уже?»,— но почувствовала в руках миску и сжала ее края. «Чуть не порешил сегодня. Рука дрогнула…» Потом Григорий чиркал спичкой, опять пил чай, она опять подкладывала ему в стакан сахар через стол, с угла, и молча смотрела я половицы… Шура молчала и на кухне за посудой, за ведром для скотины, молчала в хлеву у овец и у коровы, молча вернулась обратно е молоком и долго не ложилась спать. Когда Григорий всхрапнул раз-другой, Шура тихо вышла на улицу, отошла по дороге, чтобы в избе вдруг не услышали, и осторожно позвала: «Налетко-о-о», Потом позвала еще раз и дольше: «Налетко-о-о… Налетко-о-о…» Собака не откликалась.

Утром Григорий встал хмурый и тяжелый, велел принести из магазина водки и позвать Ваську.
Васька жил по дороге в магазин, Шура постучала, передала приглашение, вернулась домой и поставила на стол холодную бутылку. Григорий скинул пробку, отлил полстакана, выпил, оделся и ушла на реку к лодке.
Шура села у окна и смотрела в поле, за реку. Ома ни о чем не думала и даже ничего не ждала, Поле, лес, река были только неясным простором, который когда-то жил и для нее, а теперь обернулся сеном с луга, дровами из леса и ведрами с реки. Простор был далеко за мутным осенним окном, приготовленным ужа к зиме. Река, лес, поле были вообще. Она не видела сейчас отдельно ни дороги, ни моста, ни камней в воде, ни кустов ольшаника, она не знала, кто идет по дороге к дому… А когда этот идущий загородил собой почти весь простор, Шура увидела вдруг Григория. Следом за ним шла Налетка.
Она бы вскочила с лавки, всплеснула бы руками, бросилась бы на кухню, подхватила бы чугунок с супом и выбежала бы навстречу… Но Григорий был между ними, и Шура только потуже подвязала платок и ушла за печку. Теперь она ждала, когда придет Васька, когда хозяин и гость заговорят и можно будет унести со стола ненужные уже мужикам миски.

Налетка так и пролежала в кустах со вчерашнего вечера одна, пробыла целую ночь до этого утра только с глубокими к больными обидами. Утром она узнала, что не ушла далеко, и когда разобрала в утреннем сумраке рядом с собой знакомую лодку, то испугалась, хотела уйти подальше, но уже не было сил подняться. И теперь она оставалась просто лежать.
Сумрак таял, река жила уже на свету, жила шумно и беспорядочно. К этому шуму добавились ржанье коня за деревней, затем редкие удары топора и далекий стрекот трактора в поле. Потом к голосам дня прибавились шаги. Шаги ближе и ближе. Они еще были просто шагами, просто глухим фырканьем сырой глины по дороге, редким треском сучка под резиновым сапогом, но эти шаги вдруг остановили в Налетке асе, что тлело еще обидой и горечью, и она открыла глаза и привычно вскинула голову. Это были его шаги — уйти, уползти, спрятаться… Нет. Нет… И она, опять готовая ко всему на свете, опять забывшая совсем себя, подалась вперед, навстречу.
А Григорий подошел к реке, качнул ногой лодку и повернул голову в ее сторону. Он увидел и позвал. И она, будто в самый первый раз, когда узнала от него свое имя, пошла навстречу. Ближе, ближе… Все ниже и ниже к лапам хвост. Глубже и глубже назад уши. Она еще не шла, она еще только тянулась к нему, а ноги лишь потом, следом за глазами и за всем тем, что может быть у собаки, переступали по мокрой дороге.
Она шла следом. И снова затеплилась, засветилась надежда — опять жить для него…

Григорий не то чтобы жалел жену, он просто не любил бабьих слез — от них делалось не по себе. Он дождался, когда Шура еще раз пошла в село за водкой, отвернулся от стола, проводил ее глазами за окном по дороге и снова придвинулся к Ваське.
— Баба чуть уйдет, поди пореши собаку… Ружье в сенях… Заряжено… Сам бы пошел, да баба узнает, выть будет. А ты вроде бы как другой, что ли…
Ваське не трудно было понять, что от него требовалось. Да и требовалось-то немногое, Он ощерил гнилые, редкие от потерь зубы, потянул через зубы воздух и выхлестнул из стакана в рот остатки водки. Потом обломил пирог и кивнул Григорию. У них не было Дружбы, не было дележа. Васька был жадный. По жадности его считали хитрым и скрытным, сторонились в порядочном деле. Да м сам-то он не очень чтоб шел к другим, если не звали. А звали его часто. Звериный нюх, хитрые многопомнящие глаза помогали жить, И он мог многое для себя. Мог и для других, когда за это платили. Сейчас Григорий платил ходкой. Водка будет и потом, когда он, Васька, достанет для Григория пару рабочих собак… Ведь сезон рядом, собак мало, и цена идет вверх. Собаки будут уже завтра, Васька все прикинул, обошел памятью все дворы, всех хозяев и теперь точно знал, на ком остановиться, знал хорошо, как начать с хозяином разговор, чтобы не переплатить, и как получить что-то для себя. Это будет завтра, а сегодня Григорий платил водкой за выстрел по собаке… Это совсем просто.
Васька отыскал свою шапку, вышел на улицу и позвал Налетку. Налетка появилась из-за поленницы и встала, ожидая приказа. Григорий подал ружье. Васька накинул седой стертый ремень двустволки на плечо и пошел к лесу, чтобы очень скоро вернуться обратно к стаканам и табаку.
Налетка стояла, еще не зная, идти ли, нет за чужим. Она смотрела на Григория, будто спрашивала: «Что? Куда?-.» Григорий махнул рукой вслед чужому и спокойно приказал: «Ищи. Ищи, Налетка».
Ищи — она знала. Она всегда бросалась искать, когда слышала этот приказ. И теперь она выскочила не дорогу впереди чужого и пошла на первый круг к поляне. Все хорошо. Все снова. Но На-летка ничего не успела начать снова. Удар отбросил в сторону и опрокинул мир… Она долго и тихо падала куда-то очень далеко, падала с закрытыми глазами. Потом уходящий мир будто снова вернулся, и она легко и спокойно посмотрела туда, откуда только что очень хотела начать все сначала. Но там никого не было.

Васька вернулся скоро, оставил у дверей ружье и двинул лавкой. Опять ощерил гнилые зубы, вылил через них еще полстакана и начал долгий и бестолковый от повторения уже давно сказанного пьяный разговор.
Шура вернулась из магазина, подала на стол еще одну бутылку. Принесла для порядку. Васька опрокинул банку с молоком и долго собирался домой.
Григорий проводил пьяного гостя, заложил дверь и вернулся в избу, Шура молчала, чувствуя что-то неладное и за это коря, как всегда, заранее только одну себя. Григория тяготило это молчание — молчание стоящей рядом жены. Ушла бы что ль от греха, отступилась… И он велел принести чай.
Чай жег горло. Конечно, он прав. Прав во всем. Да что думать-то. Завтра будут псы. Сразу два. Зачем третий? В лесу не нужен. Оставить бабе? Зачем?.. В хозяйстве должно быть только то, что имеет какой-то практический смысл. И вовсе не потому, что не хватит еды для лишнего рта. Нет, еды-то хватит… А зачем он?
В дверь что-то грохнуло, грохнуло еще и еще раз. Григорий поднялся медленно и уверенный »о веем, что делал и будет делать когда-то, вышел а сени. Васька сбил с ног, влетел в избу и упал на лавку. У него тряслись губы и бегали глаза, как у преступника, виноватого только в том, что не довел до конца убийство. Григорий, ни о чем не спрашивая, ничего не говоря, вынул из шкафа стакан, тут же у шкафа налил вино, убрал обратно бутылку и повернулся к Ваське, еще не зная, что стряслось.
А в дверях уже стояла Шура, стояла молча и горько, как стоит женщина с ушедшим ребенком у груди, прежде, чем отдать его остывшее тельце в чужие и все знающие, что дальше, руки. На руках у нее лежала Налетка…
Налетка умирала тихо, без судорог, без прикушенного языка. Она молча уходила туда, откуда никто и никогда не возвращался обратно. Уходить было легко. Она умирала в том большом мире, в который очень хотела прийти еще живой, но куда так и не смогла раньше попасть. Она уже ничего не знала, не помнила и только еще кое-как видела того, самого главного своего человека, для которого очень хотела жить. Человек был, оставался, и Налетка спокойно закрыла в последний раз глаза, так и не узнав, что где-то рядом сейчас стоял на коленях другой очень хороший человек, к которому совсем не надо было так долго идти. И этот человек один в оставшемся мире по-настоящему прощался с ней.

В избе на коленях рядом с ушедшей Налеткой молча плакала Шура, роняя на тихую, покорную собаку свои искренние женские слезы…

А. Онегов
«Охота и охотничье хозяйство» №6 – 1977

Назад к содержанию.