Обида.

Обидели, ни за что обидели и где — в сельсовете, при всем народе чуть не тунеядцем объявили. Не бывало такого и не будет, чтобы Федор на чужой шее сидел. Характер у него не тот, жизнь не та. А вот поди, взбрело кому-то в голову, что пушнина сейчас не нужна, что промысел — дело стариков.
«Возьмем к примеру Бобрецова»,— эти слова из головы не выходят. Всю ночь из-за них не спал, все думал, кто же прав: он или новое начальство — Егор Малышев. Он! Иначе бы люди не заступились, что мол, зря обидел парня председатель.
Поднялся Федор, когда петух первый раз прокричал, и принялся самовар греть. Жена проснулась, да и не спала, наверно, тоже. Разве уснешь после такого собрания? Присела рядом, вздохнула, заговорила вполголоса, чтобы детей не потревожить:
— Послушался бы, Федя. Все люди, как люди, а ты — лесовик…
— Каждое полено слушать, что за жизнь пойдет?
— Нас пожалей. Часто ли дома бываешь? В год три месяца не насобираю. Измучилась! Дети растут. А тут еще наговоры…
Хозяин дома молчал. Что жене ответишь, если она права, если он в домашнем кругу редкий гость. Настоящий дом у него, как у отца, как у деда бывало,— тайга. Она весь их род поила и кормила.
— Ждать скоро? — Жена видела, что уговаривать бесполезно и беспокоилась, не надо ли чего еще положить на дорогу.
— Недельки через две. К Черной речке подамся. В избушке все есть.
В это утро Бобрецов собирался на промысел долго и, уже встав на лыжи, задержался на какую-то минуту, обнял левой рукой вздрагивающие плечи жены как-то по-новому, ласковей, чем обычно.
Деревня еще спала, лишь кое-где мелькали в полузамерзших окнах огоньки, мычали в теплых хлевах коровы, спросонья тявкали собаки.

* * *

Зимний день короткий. Около девяти забрезжит, к десяти рассветет, а часа через два птица с деревьев в снег повалится на ночлег. Белка — и того раньше. Чуть к полдню время — кончена жировка, на боковую пора, в гнездо, сделанное где-нибудь в развилке старой ели из шакши — ползучего древесного мха. Попробуй, найди ее там.
Зорька выручает. За такую собаку не жалко корову отдать. На земле далеко чует, а когда белка в гайно прятаться вздумает,— на каждую лесину глазом косит, к ветру принюхивается. Белку тоже зазря не возьмешь: с кормежки она не прямо бежит, а с дерева на дерево перескакивает, путает следы.
Мало голубых шкурок сдал в сельпо Федор этой зимой: всего каких-то полторы—две сотни, да и то с осени, по мелкому снегу. Так можно и без штанов остаться, а не то что на сарафан жене купить. В борах совсем белки нет, какая есть — в ельниках держится. Тяжело в чернолесье брать ее. Да и холода мешают: отсиживается в дуплах.
И сегодня сколько отмахал, а всего две добыл. Где уж тут о премии мечтать. Как бы только на договорную сумму вытянуть, чтобы не стыдно было людям в глаза смотреть.
А водилась белка по Белому ручью. В каком же это году ее особенно много было?
В начале войны. Из-за Тиманского кряжа, где лежат истоки Белого ручья, с древних полуразрушенных гор, как с неба, свалилась она в рады — болотистые равнинные места, где и лес-то не ахти какой — редкий, все больше мелкий ельничек, ольха да травы. Недолго тут задержалась — дальше двинулась, к тундре… Говорили, что не к добру это и надо же было совпасть: война летом началась…
Запричитали вскоре бабы, получив первые похоронные, которые в то время почему-то извещениями называли. Заголосили на пристани гармошки ребят чуть постарше Феди, вчерашних школьников, еще не одетых в шинели, но уже солдат.
А белка шла, и не было видно конца ее переселению. Даже река не держала. Много ее там погибло.
Река у нас километр шириной, безветренных дней почти не бывает, а белка держится на воде пока хвост сухой. Потому и стоит он столбиком, пока она плывет. Чуть намок — гибель зверьку, завертится на воде, пока, кружась, не выбьется из сил и не захлебнется.
В ту осень Федя Бобрецов ушел из школы да так и не вернулся больше туда: отца заменил на белковании.
«Два десятка проскочило… Когда?» — Его размышления прервал голос Зорьки. По голосу можно было догадаться, что лает она не на белку. «Неужели куница?— подумал он. — Следов не попадалось. Да и откуда ей взяться тут?»
Он посмотрел на часы и ускорил шаг. Светлого времени оставалось в обрез, самое большое час.
Да, это была пришлая куница. Судя по следам, она искала дупло. Местная не станет столько крутить: память у зверька цепкая, каждую корягу, каждую гнилую лесину помнит.
«Ничего зверюшка!» — Федор посмотрел на следы и ускорил шаг. Он шел на голос Зорьки. Лыжи, обитые комусом — шкурой с ног оленя, легко скользили по снегу, тормозя на подъемах. Собака оказалась ближе, чем предполагал. Бобрецов встревожился: «Как бы снег не повалил, звук глохнет».
Зорька — юркая, темно-серая лайка с белым пятном на груди, увидя хозяина, замолчала. Он не спешил. Все следы просмотрел, круг сделал, прикидывая: «Пришла — ушла…» А Зорька глаз с него не сводит, на старую ель взлаивает, куда куница вроде не забегала. В сторону собаку отозвал, но она тут же снова к лесине, умоляюще на него смотрит: мол, чего тянешь, уйдет…
Федор вынул из-за широкого кожаного ремня с большой пряжкой весом с полкилограмма, какие носили наши деды, топор, стукнул обухом по стволу. Зорька оказалась права: простукивалось дупло. Еще один сильный удар по дереву… Как птица, зверек взлетел на соседнее дерево. Зорька даже не успела рта раскрыть. Но уйти кунице с дерева она не дала, придержала там на какую-то минуту. Сухо щелкнул выстрел и забился на снегу бурый, с густым пушистым мехом зверек.
Легко достался! Иной раз поскольку суток следом идешь и ускользает, можно сказать, из рук.

Пока Федор снимал шкурку — стемнело. И тут, словно ждал этой минуты, откуда-то налетел ветер, качнулись вершины елей, стоящих на краю большого лесного оврага, заметенного снегом, закружились в воздухе хлопья снега. Уже в полной темноте Федор свалил два сухих дерева, сдвинул их вместе и разжег костер. Сухие лесины горели легко, потрескивая, бросая в темноту снопы искр и причудливые, изломанные летящим сверху снегом тени. Поужинав прихваченной из дома провизией, Бобровцев подсел поближе к нодье, как зовут такой костер северяне, размотал подвязки меховых сапог, похожих на двойные чулки, легкие, теплые, удобные для ходьбы в лесу. Ногам стало посвободней. Он опустил уши шапки и задумался. Снова вспомнился вчерашний разговор в сельсовете.
«Выселить! За что, спрашивается? Сказал тоже»…
С каких-то пор по неизвестным причинам на кадровых охотников в районе стали смотреть косо. Может, потому, что промысловые бригады были ликвидированы, хозяйства перешли на животноводство, а людей не хватает, некому сено с лугов зимой вывозить. Те, кто не хотели бросить промысла, в тундру перебрались песцов добывать. Но Федор не захотел покидать родную деревню.
«С какой стати!— говорил он.— Весной и летом я со всеми вместе на сенокосе работаю — кошу, зароды мечу, силосую… А пришло время промысла — в лес… Но и летом надо там побывать… Всю жизнь этим занимаюсь. Разве не полезный труд! Какой же я чужой».
Но как-то летом он хотел сделать новые плашки для ловли белки, пасти — на птицу, спросил председателя, а тот: «Нельзя!» Вскипел Федор, поругался в правлении и вскоре исключили его из колхоза, хотя минимум трудодней он всегда вырабатывал. Конечно, погрешил Федор, но и правление было неправо. Разве колхоз пострадал бы от того, что он на неделю в тайгу сходил? Наверстал бы после. Промышлять-то никто за него не станет.
Но, видно, члены правления по указке нового председателя сельсовета смотрели на это по-другому. Тот так и заявил, что с промыслом пушного зверя надо кончать, что этим, мол, лишь лодыри занимаются.
Видно забыли товарищи, сколько лет Федора передовиком считали, сколько раз премировали, на областные совещания вызывали, в газетах портреты печатали. Какой же он чужой, если в свое время всю деревню кормил? Пушнина отоваривалась: на каждый старый рубль по двести граммов белой муки выдавали, кроме того, чай, сахар падали. Война была!.. Все людям отдавал, оставляя себе лишь на пропитание.
Не это бы вспоминать, но обида мужика взяла, что добро забыли. Кто укоротил им память?
Вот у Егора Малышева, с которым Федор за одной партой сидел, не по летам обрюзгшего, память коротка. Где ему помнить? Отец его всю войну пекарем на лесоучастке проработал. И сейчас в доме ковры висят, приобретенные на хлебушко.
«Лешак с ним, с Егором,— сказал себе Федор.— До первых выборов стул потрет мягким местом, а там вытурят. Не будут люди держать такого председателя. Начальником каким-то в районе был, завалил работу — и в сельсовет перевели. Лешак с ним!.. С куницей что делать?»
Четвертую куницу добыл в этом сезоне промысловик Бобрецов. Мог бы и больше да лицензий в кармане нет. Браконьером поневоле заделался. Не поймет он. Что за порядки такие пошли в сельпо? Сколько раз уже сам в райцентр ездил, спрашивал, ничего вразумительного, а время идет.
— Зачем тебе лицензии? — сказал заготовитель, дошлый мужик, проходимец, откуда только его выкопали. Такой всегда план выполнит, есть з тайге зверь или нет, осталась на зиму птица или перекочевала куда. — Как поступят, оформим. В лесу никто спрашивать не станет.
Все это Федор знает, но совесть его мучит, не знает, как дальше быть. Что-то не то идет с выдачей лицензий. На Цилемский сельсовет в прошлую зиму выдали семьдесят штук, а там куницы вовсе не оказалось. В Ильинку, где живет Федор,— шесть, а куница всю белку, какая в угодьях была, поела. Федор десяток добыл, но четыре так и остались лежать в сундуке до нынешнего сезона. И сейчас столько же… Куда денешься? Он же не любитель, а промысловик. Охота — это сердце потешить, а промысел — труд, да не из легких. Душа, бывает, радуется, а порой и плачет. Никогда не скажешь, с чем и как из лесу вернешься. И под медведем Боберцов побывал, и рысь на его спине следы когтей оставила. Всякое случалось…
Собака продолжала повизгивать спросонья, изредка поднимала уши, прислушивалась к шуму ветра, а охотник полулежал на снегу, подсунув под голову вещевой мешок и все думал. Сколько сезонов он, приезжая в райцентр, оставался довольным собой: тоже свой пай внес.
— Красота! — отвечали заготовители, принимая меха. — И где ты их находишь. У соседей вполовину меньше.
— Искать зверя надо, — отвечал Бобрецов. — Сам он в мешок не полезет.
А теперь вот не везет и, как на зло, шишки со всех сторон валятся. Может права Ася? Может пора ему расстаться с тайгой, жить как все? Может промысловики стали лишними?
Работы Федор не боится, из рук его ничего не выпадет. Глядишь и в люди вышел бы.

* * *

Давно известно, что с плохим настроением лучше в тайгу не ходить, его надо оставлять дома. Тайга ревнива, она не терпит, чтобы при ней думали о ком-то другом.
Сколько раз ночевал Федор у нодьи в метель и лютые морозы, сколько раз спал в куропачьем чуме, вырыв ямку в снегу, и все сходило…
Длинна зимняя ночь в Печорской глухомани. Пока рассветет, от сухих лесин останется только горстка пепла. Федор просыпался, сдвигал поближе концы деревьев, чтобы не потухали, чтобы костер не угас, посматривал на небо.
Снег все падал — крупный, липкий, но ветер заметно стихал. Сон одолевал Бобрецова, В голове
кружились какие-то отрывочные мысли, что надо, наконец, выяснить: кто он? Пушнину принимает сельпо, а людей на промысел должен выделять колхоз. Хозяйство от этого дела ничего не имеет. Раньше все через колхоз шло, было ясно. Завозили продукты в избушки, давали приваду, помогали весной выбраться из лесу. Сейчас все на себе тащишь, все в мешке. Десятки километров, а порой и сотни. С осени еще так-сяк, а зимой…»
Откуда-то издалека донесся до Бобрецова жалобный вой Зорьки. Он открыл глаза, но они ничего не видели, хотел встать, но не мог. И снова выла собака. Снова он пытался понять, что происходит, пока не мелькнуло в сознании: «замерзаю». Руки не двигались, ноги оцепенели. «Встать надо!» Свалившись на бок, Федор с трудом перевернулся на спину, затем на живот и покатился по склону оврага вниз, где снег настолько слежался, что при ходьбе держал без лыж.
Зорька не понимала, что случилось с ее хозяином, почему он молчит и катается по снегу. Но чутьем по-своему она догадывалась: виной всему мороз, который ударил под утро и разбудил ее, щипнув за кончик носа.
Приподнявшись на корточки, омертвевшими пальцами Федор искал в кармане ватной куртки спички, нашел их, дотянулся рукой до шишки, свисавшей с низкой кривой елки, отломил несколько сухих еловых лапок. Вспыхнуло синеватое пламя. Пальцы рук зашевелились, что-то дрогнуло в лице охотника.
Через некоторое время, когда остатки лесин были снова сдвинуты вместе и над тайгой поплыл в морозное небо, к звездам, горьковатый дымок костра, хозяин погладил собаку по голове, бросил ей кусок мерзлого хлеба, и она радостно завиляла хвостом.
— Спасибо, Зорька! Выручила…
И снова лыжня тянется в глубь леса. Собака, изредка возвращаясь к хозяину, кружит по лесу, приближаясь к Нижней речке, где начинаются сплошные вырубки.
«Как-то вы там! — вспомнил Федор жену и ребят.— Эх!..— он почесал затылок. — Найти бы зверя да по обновке хотя бы купить… Не везет».
Сколько людей одел в меха промысловик Бобрецов, а вот своей «половине» не догадался на воротник оставить, не то что справить шубу. На экспорт пушнина шла, в обмен на золото…
При мысли о доме Федору стало веселей. Он посмотрел на вышедшее из-за хребта красное от мороза солнце и поднял уши у шапки.
— В избушке отдохнем, Зорька,— сказал он.— А там…

Люди поддержали. Это главное. С председателем сельсовета он как-нибудь уладит. Вот закончится сезон, подведут итоги, объявят имена лучших промысловиков и тогда будет видно, кто занимается полезным трудом, а кто стулья просиживает. И порядки изменятся. Федор верит, что так долго продолжаться не может. Нельзя все в одну кучу валить. Вчера неподалеку от деревни он видел чью-то лыжню: за лосем кто-то гнался по насту… Таких не только из деревень, но и из леса гнать надо, чтоб духа не было. А промысловику дорогу дать: трудись, давай больше пушнины, мяса, которые так нужны людям.

* * *

Черная речка давно осталась позади. Лыжня взбежала на пригорок и скрылась в ельнике. Она спешит прямо к предгорьям. Где-то там вдали, за синим увалом, в черных распадках гор, полузаметенная снегом стоит маленькая избушка с каменкой вместо печки. В густых, еще нетронутых лесах Черной речки он найдет то, что ищет.
Тихо в лесу. Изредка залает собака, напав на след белки; над вершинами деревьев грузно пролетит глухарь; лыжня пересекает глубокий след стада сохатых, меняющих места кормежки… На многие километры ни одного человеческого жилья.
Но лыжня сделав круг, снова вернется к людям; она прокладывается для того, чтобы дать им радость, показать, насколько щедра бывает родная тайга к тем, кто любит ее, по-хозяйски относится к ней, не боится лишений.
с. Усть-Дильма, Коми АССР

В. Журавлев-Печорский
“Охота и охотничье хозяйство” №8 -1963

Назад к содержанию.