Промысловый сезон.

Наконец-то я иду за соболем!
Жизнь коротка. Когда еще представится такой случай, да и будут ли силы и время, чтоб одному буровить дикую тайгу, самому добыть соболя — «черныша», испытать всю сладость и горечь, пьянящий азарт и счастье соболиного промысла?
Две лайки: черный матерый Жиган, вывезенный щенком из Моклакана, и поджарый, сиво-желтый, под цвет жухлой осенней травы Шарик, которому я дал собственную кличку — Гуляш, вначале неуверенно пошли от зимовья. Но потом, оглядевшись и принюхавшись, собаки сообразили: их хозяин остался в избушке, а вот этот длинный дядя в серой куртке, чунях на сорок пятый размер, в бусой кроличьей шапке на этот день будет им за хозяина. И собаки перестали оглядываться, еще раз обнюхав мой след, убористыми прыжками ушли вперед.
Штатный промысловик Николай Н., на свой страх и риск отпустивший меня одного, еще в зимовье наказал: становик не переваливать, иначе можно попасть туда, где три вертолета не отыщут.
Вооружился я двустволкой шестнадцатого калибра и обычной мелкокалиберной винтовкой. Карабин бы, конечно, не помешал, но, во-первых, Николай замялся что-то: то ли побоялся, что у меня нет разрешения на нарезное оружие, то ли пожалел карабин, не знаю. А во-вторых, двустволка привычнее мне с детства. К тому же со слабым зрением два патрона картечи, пожалуй, надежнее одной пули. Да и не каждый день собаки поднимают шального медведя. И не обязательно ему бросаться на меня. «Пронесет», — примерно так думал я, поеживаясь от утреннего хиуса, тянувшего с верховьев Чикоя.
Тайга проснулась: ворохнулся, зашуршал корой лиственницы поползень. Высоко-высоко, еле видимыми в небе черными точками, пронеслись вороны, их странное, лающее курлыканье отдавалось до самого становика. Крикнула сойка, чиликнула синица…
И — лай: ровный, густой, уверенный. Еще не зная, кто — Жиган или Гуляш, бросаюсь на звук. Ерник, мелкотье сосновое, буреломный спуск, и у самого ключа, у высоких пней — черный силуэт Жигана. Ага, здесь! Перевел дух, снял с плеча мелкашку, прислонил к пню двустволку, присмотрелся. Вон она, беличья головка, хвост, лапы. Вытянулась вдоль ветки, затаилась. Первый выстрел — и в блеске морозного куржака, раннего солнца, утренней голубизны первая добыча… В груди сладко заныло: будет, будет мне соболь, почин-то удачный!
И верно, через двадцать-тридцать минут хода у кромки парящей наледи, возле заснеженного валуна натыкаюсь на свежий, как стрела, летящий след. Колонок или соболь? Колонка я хорошо знаю, его лапки как бы продолговатые, а у соболя круглее, и мах у соболя должен быть мощнее. Но ведь бывало, что и не такие зубры ошибались: пугнет собака зверька, загонит в дупло огромного лиственя, поставит охотник сетку, полдня рубит железный ствол, а как рухнет дерево — вылетает из дупла не соболь, а рыжий проходимец, колонист эдакий!
В глубоком снегу не могу определить, поэтому иду, надеясь, что след выведет на лед, припаленный тонкой белой изморозью. И, как говорят, везет же попам да студентам — зверек, обметав следами комлистую колодину, действительно сворачивает влево и пересекает старую наледь. Здесь на тонкой и твердой пленке изморози четко-четко — каждый коготок виден! — отпечаталось: соболь. Соболь! Становлюсь на колени, достаю спичечный коробок и спичкой измеряю отпечаток следа — он! И вдоль хода, и поперек ямка одинаково круглая.
Где собаки? Где этот жиганский крокодил, где эта «гуляшшая» пантера? «Жиган! Гуляш!» — кричу так, что кухта летит с веток. Но тайга молчит. Наверное, собаки ушли далеко, взяли след и, пока не попустятся либо не настигнут добычу, вряд ли вернутся. Ну ничего, главное-то, что я взял след и теперь надо тропить и тропить, а лайки отыщутся сами.
Поправляю рюкзак, спружиниваюсь — и пошел через сивер, пересеченный косматыми лапами отрогов, вверх по склону, через скалистый ряж, вниз по веселому соснячку, по боковому притоку основного ключа, длинным тянигусом, где черный листвяк оброс бородатыми лишайниками, и — упираюсь в стену чащобы. Крутой склон завален метровым снегом, забуреломлен упавшими лиственницами, сквозь черноту ольхи и багульника видны зубцы скал и красно-черные, расщепленные ударом молнии лиственничные пни-горельники.
А сердце уже готово выскочить из груди, пот заливает очки, саднит щека от хлесткого щелчка ветки. Надо перевести дух, оглядеться, сообразить, что к чему.
Не успел присесть на колодину, как услышал далекий звук. Может быть, кровь в ушах застучала? Напрягаю слух: у-у, да это же собаки лают! Где-то в том направлении, куда идет «мой соболь». Неужели лайки перехватили его?
И пошел-полетел я тайгой, то упираясь в дикую чепуру и обходя ее, то вламываясь как зверь в узкие прогалы, перекрытые дугами согнутых прутьев ольхи, березы, багульника. Ветки сбивают шапку, коринки и снег сыплются за ворот, спадает лямка рюкзака, скользят ноги, щиплет соленый пот на расцарапанной щеке.
На берегу смутно и зыбко, но сознание отметило: уклоняюсь вправо, теряю четкую грань становика, мчусь по какой-то седловине (березы, лиственницы в толстой коре; ската воды нет, и потому попадаются островки высокой травы-ржанца). Лай собак стал слышнее — громкий, с нутряным гудом, мощный лай. Стоп, паря! На пушного зверька лайки так не голосят. А вдруг обложили берлогу? Спину обдуло холодком, высох пот на лбу, шапка стала маленькой и поползла на макушку. Куда лечу сломя голову? А вдруг ОН навстречу? Разламываю стволы и проверяю заряды. Ощупываю нож (подарок якутских писателей) и топорик, на месте ли? А собаки зовут охотника: скорей, скорей!
Седловина, горбатясь взлобками и буграми, наконец всплескивается небольшой гривкой. Под ней, у самой подошвы, трещат кусты, лопаются валежны, остервенело заходятся лайки.
— Жиган! Гуляш! — окликаю я собак.
Услышали, и лай перешел на захлебистый злобный рык. Грохнулось гнилое дерево, донесся костяной щелк, и мерзлотный топот, и треск чащобы — загудела тайга вдоль скалистой стены гривы. В просветах мелькнула гордо закинутая голова, осыпался иней с кустов… и изюбр мощными высокими скачками ушел за гриву.
— У, корова рогатая! — кричу я от злости и радости и тяжело оседаю в снег.
Надо же! Сколько времени и сил потерял впустую. Стрелять изюбра я все равно бы не стал, из такой глухомани никаким танком мясо не вывезешь. Да и есть ли у Николая лицензия на отстрел?
Осматриваю место: каменная плита одним концом упирается в скалу, на ней и отбивался рогач от собак, зажавших его с двух сторон. На скалу не прыгнешь, в зубы собак — страшно. Видимо, мой крик так шуганул зверя, что он перелетел через лаек, сбил гнилую листвянку и отчаянно, на последнем дыхании вырвал глоток свободы. Снег еще парил от месива веток, мочи и раскопыченного древесного сора. Измученные лайки вскоре вернулись, легли и стали обкусывать ледяшки на лапах… Ну ладно, не медведь на мою голову, и то хорошо…
Застегиваю ошейники, беру собак на поводки, возвращаюсь своим следом. Лайки редко ходили на поводке, они тянут в разные стороны, путаются, норовят нырнуть то под куст, то под поперечную лесину. Одна мука, а не ходьба. Кое-как добрался примерно до того распадка, где можно срезать угол и подсечь след «моего соболя» на другой стороне чащобы. Отпускаю лаек со словами: «Тут, тут! Ищи, ищи!»
Собаки нюхтят воздух, топчутся вокруг и неохотно идут в нужном направлении. Гляжу на часы: ого, три часа дня! Хотя солнце еще играет обманно, заливает ярким светом белую тайгу.
Развожу костер, натаиваю снега в котелке, обедаю.
И снова бесконечные подъемы и спуски по косматым лапам распадков. Следы колонков, зайцев, беличьи тропы, козьи притаянные лежки. Кормовой рыск горностая. Над выдувами снега по гребню — упругая, ровная цепь рысьей ходки. В ольховнике ямки от рябчиков. В замшелом темном лесу, заросшем болотным багульником, распаханная полоса, взрытые комья снега — прошла пара сохачей. Тайга дышит, живет, кормится, густо следит звериными лапами и копытами.
Коротко, с визгом взлаял Жиган. Бегу, уже уверенно снимаю с плеча мелкашку. Узкая, заломленная деревьями промоина ключа. Небольшая россыпь, может быть, даже не россыпь, а крупные каменные решняки, ямы и провалы меж валунов, корчи упавших листвянок. Огромный пень, а под ним черный хвост Жигана. Собака залезла с головой в дыру меж корнями, пыхтит, фыркает, злобно грызет дерево. «Колонка загнала», — догадываюсь я.
Обдираю бересту со старой березы, поджигаю и, оттолкнув Жигана коленом, опускаю дымный факел в яму. Береста нещадно чадит, дым курится из-под корней, черными струйками пробивается с другой стороны. Но тихо и пустынно внутри пня. Может быть, надо обойти пень и посмотреть с другой стороны? Делаю круг и натыкаюсь на свежий след: колонок проскользнул меж корней и подземной щелью, засыпанной снегом, прошел метров шесть, спокойно выбрался на поверхность и улизнул от собаки…
Вот дела-а! Я озираюсь и замечаю, что солнце стало рябить, брызгать косыми лучинками света. Потускнела острая синева над головой. Время — пятый час, надо принимать какое-то решение. С Николаем мы договорились так: если запоздаю, по тайге не кружить, а возвращаться обратным ходом. На самый худший случай — палить костер и ночевать у огня, Николай тогда утром пойдет по следу, мне же надо ожидать его у костра. Я высчитываю: так, вышел в восемь, значит, отмерил семь с половиной часов хода. Н-да, если возвращаться, только к двенадцати ночи прибудешь. Невеселая арифметика.
Решил выбраться наверх, оглядеться, а там видно будет. Тороплюсь, почти бегом пробиваюсь на открытое место — там оказался язык старой гари с пологими промоинами. Чем выше поднимаюсь, тем больше каменных препятствий, выступов, оголенных плит, валунов. Началась россыпь с островками каменной рябины и гнилой ольхи. И здесь (что за мистика!) — натрапливаю на «моего соболя». След выходит с вершины и наискось петляет по снежным плешинам, прячется в каменном океане и опять выводит на снежные островки. А-а, где наша не пропадала! Теперь все равно, пойду до упора.
Уже убедился, уже на собственном опыте постиг, что следить зверька по россыпи — гиблое дело, пустая, дуболомная затея, а все бегу, все прыгаю с камня на камень, лезу на четвереньках, почти переползаю отвесные провалы. Сбил колено, ободрал приклад мелкашки, чуть не потерял рукавицу. Еще и еще! Уже ушли стороной собаки, уже горло болит от залпов ледяного воздуха, уже очки, обдуваемые паром, заледенели… В конце концов поскользнулся на камне, пытался прыгнуть, зацепился за что-то и трабабахнулся, как бревно, — с маху пропахал снег до самой земли. Однако, паря, приехали…
И здесь, в какой-то момент движения головой меня как обваривает кипятком: что это чернеет на сухостойной деревине в десяти метрах? Господи, не помутился ли разум? Это же соболь! Боясь пошевелить веками, окаменел на месте. Где мелкашка? Где собаки? Не надо глядеть на дерево! Лучше следить боковым зрением. В мозгу затикали ледяные часики. Как бомба перед взрывом: скорей, скорей! Так, мелкашка в руке. Заряжена ли? Кажется, да. Делаю шаг, два, три и срываюсь.
— Жиган, Гуляш! Тут! Иди! — и бросаюсь к сухостоине, стараясь обойти ее слева.
Черный ком встрепенулся на ветке, изогнулся, стал больше и живее, весь заиграл: уши, лапки, гибкая спина, пушистый, барски выхоленный подгрудок. Как стрелять? Как не промазать, не испортить шкурку? Ка-а-ак? Не успеваю ахнуть — соболь длинным, ласково-ленивым прыжком летит в снег. Кажется — целую вечность продолжается полет, комочки снега, как в замедленном кино, долго рассыпаются под его лапами. И тут откуда-то сбоку две бури — черная и желтая — накатываются с гулко-отрывистым лаем. Кубарем завихряется снежно-шерстяной ком, летит вниз по россыпи. Я почему-то не отстаю от него, лосиными прыжками рву через камни, пни, валежины. И — стоп!!! Гуляш, как желтый клин, намертво входит в горелое дупло лежачей лиственницы. Жиган нюхтит и рычит, носится вдоль ствола. Я суматошно обшариваю дерево — нет ли второго выхода? Хорошо, что древесина не осела в снег, а лежит на нижних сучках-подпорках. Нет, второго выхода не видно.
— Врешь, не уйдешь! Врешь, не уйдешь! — и я ликую и чуть не пляшу у дупла. Вот это удача. Вот это, ага!
Когда сумасшедший восторг проходит, задумываюсь, а как добыть «черныша» из дупла? Как не упустить? Вдруг прогрызет дыру и уйдет? О-о, дурак, он же не бобр-грызун и не червяк-древоточец. Вытаскиваю Гуляша и загоняю в дупло рукавицы, притрамбовывая стволом мелкашки. Роюсь в снегу, нахожу камни, укладываю поверх рукавиц.
Разжигаю костер, подбрасываю дровин, отогреваю руки. Прикидываю диаметр дупла, вырубаю добрый клин и почти в полной темноте спускаюсь к дуплу, где ворчат собаки. С трудом расконопачиваю дыру, вытягиваю рукавицы и забиваю клин. Прикладываю ухо к стволу: что-то слышится внутри, не то царапанье, не то шипенье. Ничего, голубчик, потерпишь до утра.
Ночь была тяжелой: раз пять кипятил чай, бегал вокруг огня, пытался вздремнуть, повернувшись спиной к костру, но мерзли нос и щеки, стальной холод пробивал куртку с боков. Лайки проглотили поджаренную тушку белки, кусочки свиного сала, полбулки хлеба. Конечно, этого недостаточно, и собаки, покрутившись у огня, ушли к добыче и время от времени оглашали тайгу недовольным лаем.
Вообще-то мороз был не сильный, градусов тридцать-тридцать два, но я никому не желаю мыкаться ночью под открытым, звездно-кремнистым небом. Как долго, чертовски долго наступает рассвет, какой черной и гибельной кажется тайга, каким неразумным, даже стыдно за себя, представляется сибирское лихачество и ухарство — ночевать одному в тайге. Это в сорок-то лет…
— Эхма, — сказал бы дед Максима Горького, — Алеша, помалкивай.
И все же я задремал на солнцевосходе — минут десять-пятнадцать — и не услышал шагов Николая.
— Ну как, охотник, сбил охотку?
— А ты как так рано? — удивился я.
— Твой костер еще с вечера видел, тут напрямик-то через логотину километр, не больше. Да ночью кто ходит? Поди, ничего не случилось, а?
— А у меня соболь, — стараясь быть солиднее, сообщил я.
— Соболь, — буднично согласился Николай, — это хорошо.
Через час работы я держал в руках черно-искристый, очень нежный и радостный мех настоящего баргузинского соболя. Кто охотился, тот поймет меня: ведь не дорогая шкурка, которую сдаст Николай в счет своей лицензии и пойдет она на пушной аукцион, была главной добычей. Что-то в самом себе — радость ли настоящего мужского дела, тайная ли пружина полноты жизни и наслаждения от честной и суровой работы, редкие ли минуты понимания мира природы, охранная сила которого сберегает в нас красоту и добро, исцеляет древней памятью, наполняет юными надеждами, — я не смогу выразить это словами. Это очень личное счастье.

М. Вишняков
«Охота и охотничье хозяйство» №2 – 1989

Назад к содержанию.