Треха.

Вот ты мне ответь: болит душа охотничья или только прыгает от радости? Ага, осечка… А я тебе подскажу. Пальнул ты. Бах!.. И что? Закувыркалась утка. Перевертыш однокрылый… Подранка сбраконьерил, хоть и с путёвкой. И царапина по сердцу — вострой осокиной. Ну, ладно, пала в крепь болотную и с глаз долой. Но всё одно, сосёт под ложечкой. Будто сквознячком через грудину тянет. Словно сам себя той дробцой и цапанул невзначай. Вот сам-то подранок и есть. Эх ты, бах-пере-бах… Драма жизни. А охота и душа — кровные сродственницы. И кто стрелок случайный да сырой, тот изнутри подорван. Так-то, братишка… И лишь тогда натура охотничья крепка да здорова, когда выстрел верный и, значит, щадящий. После такого птица голову на спину захлёстывает. Крылышки подбирает, соборуется. И по отвесной дуге — мягким комом… Как заснула разом. Тогда душа в целости. А ежели калек дрожащими руками хватать, так никакого терпежа не хватит. Душонка одна останется.
К чему это я веду? Да к собаке. Добрый напарник на ловчей тропе самый что ни на есть целебный отвар. Толковый пёс завсегда тебе лечение назначит. У него же в глазах что? Радость проблесковая. Как маячок. Не собьёшься. А если что не так, собачка тебя от лишних переживаний упасёт. Словно ангел-хранитель. …Кстати, Трёхина-то мать из Лос-Анджелеса, может, и из ангельских мест. Но это так, к слову. Сам себя перебил… Про что это я? А-а, про то, как лечит собачья радость. Ну, к примеру, стрелок ты аховый. Не уронил опять, как положено, а кувыркнул с растопыром. Нехорошо. Но благодари помощницу, что хоть добивать-то тебе, горемыке, не пришлось. Подали, как на блюдечке. Да ещё с улыбочкой. Бывает и такое, редко, но бывает. Вот Трёха моя улыбается! Так розовые брыли вздёргивает, что — полный Голливуд… Но это я опять забежал вперёд. А надо всё по порядку: сперва заряжай, потом уж стреляй.
Да с умом стреляй-то. С выбором. Он всегда есть в русской охоте, поверь. Это я как патриот двустволки говорю. Десятизарядки ихние все бы — через колено. Зачем отбойными молотками небо долбить? Сколько лишних дырок-то наделать можно. Нет, я так скажу: коль не научился выбирать цель, значит, меры не знаешь. А потому — вредитель природы и сподвижник палачеству. И себя не помилую. Грешен. Вот, как на духу. Помню… а память — штука безжалостная. На ранней вечёрке в слюдяном облачном проёме, помню, сходятся надо мной сразу две утки. Весело так летят, переглядываются да перекрикиваются. И загляделся бы сам, да руку-то уже не остановишь. Ну, и из правого кувыркнул их в болотную жижу. Бултыхаются. Сгоряча думают, что всё ещё летят. Глаза бы мои не смотрели… И не смотрели бы, если бы с собакой был, с лайкой Ураликом. Он бы взял на себя «грязную работу». Да один я, как назло. Оставил Уралку под домашним арестом из-за ссоры с охотоведом-собаконенавистником: не любит он «универсалов». Всё ему мерещится, что мы больше нормы берём, «за лицензионные рамки вылезаем». А вообще-то, он мужик отходчивый. Да и то понимать надо, что без четырёхлапого пособника правильной охоты не бывает. Это ж как посредник между человеком с ружьём и государством флоры да фауны. Дипломат, консул, атташе… И всё такое. А не просто — силовик. Ну, да ладно, опять планку разговора сбил.
…Значится так… лезу я в забродниках по топи за себя и за лохматого «парня», а передо мной, как в кинострашилке, нахлёстывают мутную водицу слабеющие крыла. Подгребаю ближе и вижу — широконоски это. Они же наивные: не нырнуть, не спрятаться. Да ещё клювы не по размеру: из-за них серые шейки ещё тоньше и беззащитнее кажутся. Маются из последних. Кабы знать, что так обернётся. Но при выстреле рука всегда быстрее мысли. Таков закон охотничьей страсти. Во-во, философствуй теперь, давай, в словесную засидку хоронись. Свинец вылетел — не поймаешь. Не-е, ребята, без собаки на охоте человеком трудно остаться.
А ведь вот только что стоял умиротворённо на тихой вечёрке. Смотрел, как ещё один осенний день подводит закатную черту. Под свист маховых о быстролетящей жизни думал. Но бабахнул. И на тебе — пляска смерти… Не хороший выстрел. Заполошный, жадный. Душу резанул. И нет рядом знахаря-чу-харя, чтоб снял напряжение. Отряхнулся бы тот на берегу. Брызги — веером. И с тебя бы, глядишь, как с гуся вода. Береги душу — бери собаку… А всё охотовед чёртов! Замучил подозрениями. Опять, говорит, твой на переузине по лосю работал. Я, говорит, слышал, как он там злобствовал.
— Да это с ёжиком он там поздоровался, — отвечаю.
—Во-во, никого не пропустит. Енота в августе прижал. То норку гоняет. То кабана крутит. Отъём тут с напёрсток, а балагану от твоего Урала много.
Слова охотовед выкатывал увесисто, будто камнями под самое горло обкладывал. А шея у самого от нутряной натуги, как петушиный гребень, краснотой наливалась. Зловредно так присоветовал спаниеля завести … для уток. А что я предатель какой своему Урал-ке? Хотя и сам «универсального солдата» про себя поругиваю. Оглаживать оглаживаю, а ворчать ворчу. Не бери, мол, лишнего. Раз идём на утку, так на другую дичину брыли не раскатывай. Но в том-то и загвоздка, что мне до озера надо лесом пять верст чесать. Коротким поводком я своего вольника не унижаю. Вот и хватает он по пути разные запахи. Он же лицензии не читает. Ему путёвка в жизнь охотничью самим творцом выписана. Но у охотоведа-злоба-ча своя правда. Так ведь и моя совесть пищит. Потому и вечеряю в одиночку. А каково дома перед Ураликом-арестантом пахнуть утками? Прошмыгиваю в сени, как шкода. И так, пока лёд не встанет, страдаем оба. А уж потом по копытным отдушину ему даю.
— На, Уралик, хватай жизнь всей пастёной!
А у него хваталка такая, что он не подавится, западник мой волчьего окраса. Я с лайками с пелёнок. Неразлучники. Ну, зиму отгуляем по тайным путикам, а с летним припеком опять сомнительная думка начинает настроение карябать. А пустят ли нас на озеро? Ведь опять «худовед» начнёт плести заговор. Дескать, лосиха у него там с сеголетком ходит. Или «высокое начальство» на открытие пожалует, а оно лишнего шума не любит.
Без вины виноватые получаемся мы с Уралкой. А охота — дело тонкого натяга. Тут никакой тебе дребедени быть не должно. Чтоб как прицельная планочка — ровнёхонько всё. Вот тогда — плавный тебе спуск и патронташ не давит. Вы меня понимаете? Ага, ясно. Вот и жена думает, что понимает. Всё сунуться норовит. За тридцать лет не раз-лей-воды только и делает, что встревает. То русскую псовую борзую впарит на день рожденья. То коккер-спаниеля этого, английского, на двадцать третье февраля. Азавака… Дратхаара… Да всех не упомнишь, кого она мне на шею вешала из ревности к лайкам. Всё перешибить мне хотела коренное моё чувство к остроухому работяге. А то не смыслит, что я до корней зубов лайчат-ник. У меня у самого, может быть, в душе хвост кольцом. Да-а, псовая борзая тоже русская порода. Но к ней же «колотушка» не нужна. Я что при ней как мальчик на побегушках буду?.. А я сам люблю затвором, как клыками, лязгать. Мне самому «по месту» попадать надо. Лучше мой зоркий глаз выколи да верную руку оторви. Я без точного выстрела — инвалид последней группы. Да, больной! А ты здоровая — азавака африканского в наш климат? Ему же шубу норковую спервоначалу справить надо. Ха, ха-а… И русского спаниеля — не вздумай… Я по камышовой крепи, как на ходулях. Безвылазно. Тут одного характера мало. Высокая проходимость нужна. Маломерок надорвётся со мной. Дратхаар? А что дратхаар. Да, ногастый. Вязкий. Ничего не скажу. Вон, Гретка даже на пахучего крякаша стойку держала. Но мне стойка-то побоку. Ты мне многочасовую холодную ванну в ноябре выдержи, когда пролётная северная утка с мокрым снегом на воду падает. То-то! Дратхаара уже в начале октября такая дрожь колотит, что рябь по заводине идёт. И слезу не гони. Знаю, что как лучше хотела. Но твои сюрпризы без подшёрстка мне уже вот где! У нас тут не Европа, гольфстримы на халяву не затекают. У нас тут всё — наперекор и супротив. Еврострелков спортивный интерес на благоустроенную охотничью базу завлекает, а нас страстюга дремучая гонит сукастой орясиной по взмокшей горбине. Стар-стотерпцы мы! Охотомученики и великие топтатели болот. И напарника мне такого же подавай с закушенными удилами. А то загоню к чёрту! Вот никто, кроме Уралки, и не дюжит. Потому-то давно мы с ним отбились от любительских тусовок. Мне на розлив зажигательных смесей в охотничьи костры и травлю хвалебных баек времени жаль. Да, ущучила! И до жены руки не доходят в разгар сезона. Потому и не сезонная ты у меня, как путёвка, а — на постоянной основе. И не суй Уралке палки в лапы. Я твою психическую ревность…
Сколько же раз я так нервно обдуплетился. И накатывает же глупая надежда, что поняли тебя и в покое оставят, наконец. Живёшь себе поживаешь, по-рошишку с дробцой наживаешь. А то невдомёк, что на тебя вдругорядь хитроумная засидка устроена. И сладкими россказнями тебя потчевать начинают про то, что объявилось в мире охоты заморское диво-дивное. И цветастый журналик подсосвывают, будто бы ненароком. Там красным карандашом за-манные строчки подведены.
«…Новая порода, названная чесапик-бэй, то есть — утиная собака, уникальна ещё и тем, что обладает подшёрстком, пропитанным жиром. Благодаря этому густая, короткая и грубая шерсть водонепроницаема, как перья у уток. …Не обращает внимания на ледяную воду…»
— Робот какой-то. Во, наплели.
«…В настоящее время чесапиков-бэй ретриверов в России и странах СНГ можно пересчитать по пальцам. Все они привезены из-за рубежа и несут крови самых знаменитых линий разведения США и Европы…»
— А, понятно, откуда ветер. Да у них там по угодьям тротуары проложены. Куда им до наших дебрей.
«…Чесапик тоже ретривер, но если сравнивать его с лабрадорами и голденами, то основное его отличие — более сильные врождённые охотничьи качества. Эта молодая порода разводится преимущественно охотниками и для охотников. Полнее всего её можно охарактеризовать словом «страсть»…
— Стоп! Гм-м…
Дал слабину. А жена уже втюхивает мне двухмесячного щенка, темно-коричневого кучерявика. Говорит, от самого автора статьи, Жуковского, в подарок за верное служение утиной охоте. Во — выстрел! На какой ещё кривой-перекривой козе объехала. Я кочевряжиться! А сердце-то уж упало да в щенячьи очи закатилось. А они янтарнокарие, как у лайки. Сродственные. Я слыхивал. Наши предки-то пешедралом в Америку хаживали. Может, и наследил где нашенский кобелишка. Ну, куда с добром! Поплыл я. Да и Уралко подкидыша пригрел. Нализывает бурую шёрстку. Самые заветные куски отдаёт. И гончая моя, Пуля, уж до чего стерва, а тоже поддалась малышке. Лапками её по-заячьи — то так, то этак. Видать, ко двору дарёныш. Третьей будет. Ну, и назвал её Трёшницей. Хоть и мамка у ней американская. А у нас Бог троицу любит. Трёха, и всё. Цыц, баба! Мне эти родословные бумажки… Да я меж ног столько рогозин пропустил, сколько они шагов по своим асфальтам не сделали. Учить ещё меня…
Это я жену свою, хитролисую, ошпентиваю, чтоб не забывала, кто в доме хозяин. Знаю я этих ретриверов. И, в самом деле, знаю. Брал ведь раньше по горячей жёнкиной просьбе её выставочных лабрадоров и голденов. Палки да коряги изрядно подавали. Совсем-то уж охаивать не стану. Научить их, конечно, можно. Но буйство страстей дрессировкой не преподашь. Им что деревяшка, что утка — лишь бы приволочь. Забавы ради живут на свете. А вот лайка — тут другой интерес к жизни, глубинный. Она с первого точного выстрела все свои инстинкты выворачивает напоказ. Слышно аж как сердце ходуном под взмокшей шкурой ходит. И смысловую связку: «бах — шлёп» усекает сходу. Ей палки в кусты бросать не надо. Может, конечно, с трофеем заиграться. А что? За свободу страстей ей и вольница полагается. Муштрой да дисциплинкой трепет и восторг глушить? Наоборот: самоуправство в горячем деле прощу за свободу духа и дерзость. У самого в голове — кипяток. Не охочусь по холодному расчёту. Упреждение никогда не вычисляю. Спроси, сколько «корпусов» вперёд чирка дал, не отвечу. Навскидку… живём. Как душа встрепенётся. На выхлесте чувств! Под горячую руку. А иначе, это дело тягостное. Так-то вот моя полесовничья душа с лаечной и срастается. И сколько мы на пару «экваторов» по болотам намотали, не ведомо. Но имя этому великому походу — азарт. И никакой меня экстерьерной заумью да родословными печатями не возьмёшь, пока природного нерва не нащупаю. Охотничья страсть — единственное право на охоту. Остальное — браконьерство.
Ну, и стал я приглядываться к «американке». Хвост, как заводяга у полуторки — вкруговую. Ушки ошпаренными малиновыми листиками свисают. Но глаза — в глаза. Каждое моё движение словно на память зубрит. Что случайно обронишь, тут же тащит. Вот подавальщица-то. Как бы не свихнулась. Следить за собой стал, контроль установил: не ронять, не кидать. Думаю-гадаю, как бы ей полновесную звериную жизнь устроить, чтобы, значит, память предков в ней расшевелить. Мне бы увидать, как она на дичину обзарится. А где в начале июня утку раздобудешь? Подсадных я не держу. Не моя это охота, коль на ней собаке делать нечего.
А тут супружница опять пригодилась-загордилась: из морозилки задубелого крякаша вытаскивает. Завалялся на Трёшкино счастье. С поздней осени её, видать, дожидал. А что ему сделалось? Как мамонт, сохранился. Разморозился — жирком лоснится. Дух здоровый, ядрёный, всё — не резиновый. Надо же нюх собачонке сызмальства направить. Ноздря, что мушка, сбивать никак нельзя. Ну, и торжественно сунул трофей под нос трехмесячной иностранке. Думал, испугается. Где там! Вцепилась! Тут-то я на радостях проворненько и в кусток его против ветра зашвырнул. И гляжу — разворачивается вислоушка. Воздух взадых тянет, аж брюшко к позвонкам липнет. Не может, думаю, быть. А она уже в ветках смородины кособочится и мордаху к дичаре тянет. Застряла. Я не заметил, как сам на четвереньки сподобился. Ползаю, плету что-то. Молчать бы надо. Не соваться. Отвлёк только. А ветерок-то со щенком лучше меня разговаривает. Запахи нашёптывает заповедные. Тут свои беседы-душеведы. И обежала-таки кусточек-то чесапка упорная. Ну, небывальщина же! Пастёнку суёт в осклизлого крякаша. Волочит тяжеленного. На крылья наступает. Роняет. Сама валится. И ко мне Трюндель-то, прямёхонько к хозяину таранит. На коленки я перед ней. Принял. И не удержался. Ещё зашвырнул. И опять — чудо. Знать, кровь у неё правильная, не разбавленная.
Утку — в холодильник. Жене ни слова. А то ещё зазнается. Но она нас после подкараулила с фотоаппаратом. Фотофакт запечатлела. Тут уж никуда не денешься. И началось: я тебе говорила, а ты упёрся в своих лаек с гончими… Отмолчался. Поживём-увидим. Собак по осени считают. И на августовском открытии насобирали с Уралкой гостинцев. Притравил малышку по свежачку. Куда ни забрось — находит. Где ни спрячешься, туда тебе и — с доставкой в руки. Увлёкся я, чего говорить. Может, и лишку перекидал. А она с меня глаз горящих не сводит. Только — брось! Даже пугать меня стал её взгляд. Зафанатела. Взмахнёшь невзначай пустой рукой, лоб утрёшь, а она уже — на дыбки. Любую преграду ни во что не ставит. Река. Озеро. Болото… С разбегу — бултых! Чащинник. Бурелом… Челночит себе. Хвост-пропеллер сучки ломает, траву клонит. Только — кинь!
Но я-то калач тёртый. Мне поиск подавай. самостоятельный, устойчивый. А где его взять? Не тащить же полугодовалого ребёнка в утиные топи. Зато с первыми заморозками по снежку походил с ней на рябчиков для общего ознакомления с угодьями. Всё — по пятам. Выстрела не боится. Но вижу: не понятен ей наш лес. Не увлекает он её. Не будит. Но мы упёртые, нас не закатать …в банку с огурцами. Весной победим. Вот уроню у неё на глазах харкающего вальдшнепка … Поймёт, откуда у дичи ноги растут.
И заявилась первая Трёшкина весна-красна. А невеста годовалая — кровь с молоком. Приласкай, лес. красотку заморскую, диву американскую. Играет курчавая шёрстка, огненно-бурая с кремовым бархатным отливом. Жаркая собачка. Так и шьёт вокруг меня по вырубке. Ей нитку дай, она тебя в впрок замотает. Всё рядом вьётся — в трёх-пяти прыжках. Ну, отчего же стихия лесная не зазывает её? Забежалась бы, искать себя заставила, свистеть, в воздух палить. Так нет. Всё малые круги нарезает, сапоги обтирает. Игрушка с дистанционным управлением. И как сломать в ней «школу» эту раболепную, как разрушить искусственно вживлённый в её мозг культ человека, как гены очистить от плевел. На равных мы, Троекурова! К чёрту импортную законопослушность. Не царь перед тобой. А работник я, балда, преклоняющийся перед твоим гениальным чутьём. Видишь, я перед каждым суком поклоны бью. А ты гордо голову несёшь, потому как лес тебе дом родной…
Ну, и проморгал я первого хоркуна. вернее, прослушал. Трёха-то елозит по кустам, шумит. Я ей на гаснущее небо показываю, дескать, остепенись. А она выше воздетой руки не глядит. Видно, небо для неё там заканчивается, где пальцы мои растопыренные. А надо бы научить её высь просматривать на полёт дробового заряда. Вот задача какая. И — «хор…», «хор…». Тянет! Прямо на нас. Как по заказу. Я Трёшке стволом вверх тычу, мол, глаза-то открой. А уже прикладываться надо. Ну. накрыл… И дёрнулась Трюндель в сторону падающей птицы. Но с полдороги вернулась. И не доброе чувство во мне шевельнулось, ох, не доброе. Чужая порода… Да. не трояк ты наш, вездесущий, а доллар дутый, бакс пропиаренный. Ведь в триединство: охотник — ружьё — собака, как конь в оглобли, должна вставать. Ведь, как привязанная, должна возле трофея пыхтеть. Вот она, в трёх же шагах — собачья мечта в тёплом оперении… Калю тут нервы с тобой добела, искусственница!.. А обиженный Уралик в вольере воет. Вот, лаечка-то, совсем другое дело. Он в лесу, как в библиотеке, запоем читает. И к первому сбитому вальдшнепу, помню, стрелой долетел. Пожадничал, конечно, помял. И — от хозяина пару скоков с добычей в зубах. А как же без этого, раз до беспамятства предан горячему делу… Да я бы рад сейчас был. если бы Трёха схватила взьерошенный коричневопёрый ком и рванула от меня в чащу. Пусть бы «посекретничала». Втянулась бы. Но нет. Пришлось навести её на добычу. Тут же. без всякой раздумки, схватила и на автомате — ко мне. Робот да и только. С этого момента я ничего ей больше кидать не стал. А дома на жене отыгрался, дескать, повесила мне шею «выкидыша из пробирки».
Только на следующей вечерней тяге и подлечил меня Уралко. Сидит столбиком. Молится по-своему. Ухи на макухе. Так я, не поверите, по его ушам о приближающемся вальдшнепе узнаю. Вот они вздрогнули и пошли медленно в наклон. И точно, на подлёте ширококрылый. А Уралик его глазами ест, пока я с «колотушкой» управляюсь. Мне и смотреть ни к чему, куда завалится. Не моя это забота — после выстрела думать да гадать. На спуск нажал, а дальше — Уралкова епархия…. Ладно… Похрустели жареными косточками. Помолчали. Жене-интриганке крыть нечем. Она, видите ли, на выставку с че-сапиком собралась. Раз я такой дурак, то пусть у неё хоть выставочная жизнь сложится. Ну, огребли они “цацок» да титулов. Порода-то редкая. Стати у Трёхи знатные. Здоровья я ей натолкал, куда с добром. Ладная да жизнелюбивая. Вся на мускульных пружинах. Прыгучесть леопардовая. Над калиткой, когда встречает, взлетает, как на вертолётной подвеске. Взмывает, но не перепрыгивает. Что за дурь? Лаечка. та никогда бессмыслицы не творит. Махнуть через штакетины на волю, это понятно. А с разгона бить четырьмя лапами в забор… До того калитку раздолбала, что пришлось петли менять. В общем, зарёкся я бабу слушать. Ещё журнал подсовывает. Чёртопляса какого-то в дом приволокла. Однако журнальчик цветастый полистал. А там написано: «Чесси прежде всего неутомимая работяга, и она требует больших нагрузок, дабы избежать нежелательного поведения».
Ладно, перелетовали с горем пополам. Взял я на открытие утиной охоты всех своих троих сыновей. Чтоб свидетели были Трёхиного, значит, позора. Пусть объективную картину матери своей доложат, а у меня уже язык отсох. Поставим окончательный диагноз «американскому чуду», которое, если верить журнальному брёху, до двухсот уток за день вытащить и подать может.
Ну. нам-то рекорды ставить ни к чему: не на мясозаготовках. А постреляли с сынами изрядно. Вот только собрали не всех. И молодёжь мне в голос — упрёк, мол, что это я Урала-то не взял. Трёха разочаровала моих наследников напрочь. Сбиваем у неё на глазах утку. А она, не добегая до очевидного места падения трофея, возвращается и вопросительно таращится тебе в глаза. В полтора-то года экая сообразительность?.. Надо лезть самому. Наводить в который уже раз. Всё проклял. Ну, как ей втемяшить мыслятину. что дичь после выстрела падает. Вот рукой куда хошь залепи — приволокёт и не тормознёт ни разу. А после бабаха искать, видите ли, не интересно. Американцы! Вы чё творите-то, я вас спрашиваю? Назад к природе, Амэруэка!.. По кочкам ходить надо!.. От плоскостопия помогает.
Короче, жена в слезы. Господину Жуковскому звонит, асу дрессуры и натаски ретриверов. И трубочку — мне в раскалённое её истерикой ухо. Я вопрос ребром. А мне мягко и дипломатично ответствуют, что на уток с матерью Трёхи не ходят. Но не далее, как вчера, взяли с ней на тетеревиных выводках восемь молодых косачей. А что касаемо моего дикого случая, то я сам виноват. Оказывается, при натаске чесапика, не хозяин должен прятать дичь и тем более забрасывать её перед глазами собаки. Кто угодно, только не хозяин. Елы-палы… Во, штучка заокеанская. А я-то думаю, что она жрёт-то меня своими зенками? Гипноз любви и всё такое! Да для неё ж на мне одном свет клином сошёлся. Вот и прыгает она выше калитки, когда встречает, и на ружьё ей начихать и все выстрелы — побоку. Она на руку мою, дары приносящую, как на иглу, крепко подсела. Извиняй меня, Трёшница, раз такое дело. Не серчай на лаечногооднолюбца… Мы в натаске не мастаки, нам сподручней самотёком.
Ну, взял я отдых. Побегал на озерко с Уралкой. Пять вёрст туда и столько же обратно, только уже гружёный «пером». И всё бы ничего. Да как-то на скошенном клеверном польце замял мой «вездехват» лисёнка. А охотовед, как караулил. Ну, и вышел от него «указ»: до уреза воды и назад до дому — строго на поводке. Это десять вёрст лесом да пересечёнкой на отрыв руки. Пёс-то мой тягач будь здоров. Загорюнился я. утятник прописной. Я же без свиста крыльев по осени заболеть могу тяжело. Начал опять к Трёхе приглядываться. А она, смотрю, к ружьишку жаться стала. А где рюкзак мой пахучий под себя подвернёт да посапывает, видать, мемуары у неё. никак, тоскует по угодьям. Ну, и с ней вприпрыжку на болотину. И получаю тот же рецидив: «глаза, рука». Выкатит свои янтарные и ждёт взмаха. А трофей тем временем уже мокнет. Сызнова идём искать вдвоём. Я наводчиком работаю. Правда, сам и сбился. А Трёшка стремительным скоком по жиже кусты протаранила и метрах в десяти от меня схватила битую птицу да и подала. К ногам — шмяк мясистую. И голову вскинула на меня. А я вижу, брыли-то у неё верхние вздёрнуты и носик так кокетливо сморщен, что выходит редкого обаяния улыбка. Вот тебе и морда лица. У лаек-то выражение всегда одно — внимательной сосредоточенности. А тут. гляди ты. Ну. почесал ей между глаз. Это у меня комплимент такой. Да скоро и забыл про улыбку. Потому как опять превратилась моя Трёшница в зашоренного поносками ретривера. И как вывести её из этого состояния я, кондовый лайчатник. не ведал. Вырастить вырастил, а довести до ума…
Выручил Урал. Надоело ему сидеть под арестом. Махнул он через два забора и — в самоволку. А я слышу слева шажки по водице с шуршащим наплывом. Его походочка. Да прямо по утиным посиделкам. На ветерок, как положено. Партизан серый. Молчком. На глаза не кажется. А уже в деле. Вот-вот поднимет. чертяка. Трёха к нему на махах. Подшумела не кстати. Но он на неё рыкнул. Привёл в норму разом. И та. слышу. «взяла ногу». Вот он. собачий-то язык. А я в нём — немота голимая. Но сам-то на островок скоренько. Мне сплоховать-то сейчас никак нельзя. Чую, момент истины близится. И вот она. тяжкая оплеуха по затянутой ряской воде. Хрусткий разрыв растительного плена. И только клинки крыл полоснули по кудельным макушкам, я обрушил матёрую птицу вниз. За гулом выстрела ни шлепка, ни других шумов. И вдруг — нарастающий бурлящий мах. таранный слом стеблей. Это Трёха ко мне рвётся сквозь зелёную гущину. Видать. Уралко шуганул: он шибко не любит добычей делиться. И скакать по воде козлом он не будет. Не его стиль. Всегда степенненько рассекает грудью водоросли и носом каждый шаг выверяет. А тут вездеходи-на прёт. И вот она выламывается из плетёной стены. И слепой от солнечных бликов да веерных брызг я не сразу глазам своим верю. Поперёк задышливой пасти — селезняка ухоженный в зелёной беретке. Я рот развесил. Патрон как раз менял. Принять по=людски не могу. Одним глазом жду новую весточку от Урал-ки, а другим любуюсь Трёшкиной улыбкой до мозжечка. Ах. ты чудило!.. Мне бы угостить Уралкину послушницу ласковым словом. А я в камышины вжался. «…Гляжу, поднимается медленно в гору…» Утяра-а!.. Нагулянная до лоска. Последний привет сентября. В полукруг заваливается. И вверх спиралит… Ну, Трюнделёк, смотри! И Уралко сейчас морду ввысь задрал. Ждёт моего верняка. Надеется. Знает, что «толкнул», как надо, и цель — «на выстреле». Эх, теряю я голову от такой живописи. Сердце колошматится. И как оно только выдерживает, противоударное моё? И во всегдашней в такие моменты дрожливой сумятице чувств, в вековечных этих впопыхах — бум!.. И вижу краем глаза, как Трёха полетела навстречу добыче, пикирующей с заломленной шеей. Прорвало её, наконец-то! Нетерпеливые инстинкты, что распирали чесси изнутри, хлынули в этот миг, в этот день, в эту девятую осень третьего тысячелетия. Рассекая неглубокую заводь, она вынеслась на серёдку и в сумасшедшем прыжке перехватила утку ещё в воздухе. Но встречный отвесный удар был так крепок, что собака сама перевернулась и зарылась головой в воду. И в тот же миг какая-то яростная катапульта выбила её со дна! И это был долгожданный взрыв-выплеск… свободного духа охоты, восстание брызг и фонтан страсти. С уткой в зубах бурая бестия взмыла над камышовой оградой (как дома — над калиткой) и грудью влетела в высокие врата… великой русской охоты. А там орал от восторга я. И лез с объятьями, и лизался по-собачьи.
Но так же, как и Урал, Трёха сейчас мне не принадлежала. Она уже не искала моего взгляда. Выскальзывала-выкручивалась из рук, которые совсем недавно дарили ей манну небесную. Любовь к хозяину — это только первый шаг к пониманию и обожанию огромного мира. Всё. Теперь она присягнула своей царице — Природе. И я остался стоять с её царственным трофеем. А она унеслась к своему суровому наставнику, никогда не менявшему выражения морды. И тогда он рассказал «утиной собаке» всё, что знал о птицах, садящихся на воду. Поведал о том. где они любят уединяться. Научил держать с хозяином «связь» и «работать» на него. Единственное, чего не восприняла ученица от учителя — его врождённого степенства. Она осталась верна одержимости и кипучей энергии своих предков, прыгавших в море с бортов парусников. чтобы помочь рыбакам вытянуть тяжёлые сети. И. открыв для себя поиск. Трёха прочёсывала болотные заросли. словно трал. Силища и старание, с которыми она отдавалась промыслу, поражали своей беззаветной самоотверженностью. Никакие преграды не могли противостоять неукротимости её характера. Она подавала всё и отовсюду прямо с доставкой. От нас обоих валил пар. Даже мой и без того широкий шаг стал ещё размашистее.
И мы забрели в глубокую осень. И грянул знобкими утренниками ноябрь. Но если, кто и дрожал под пронизывающим ветром на пролёте северной утки, так это я. Трёшка словно не замечала смены времён года. Смазанный чесапиковым жиром «утиный» подшёрсток, отталкивал студёную воду. Первый лёд в застоялых бочагах она ломала, как ледокол. И это была невидаль. И ставший заискивать передо мной охотовед умолял показать «невидаль» его начальству. Изумлённый чинуша расчётливо поинтересовался, где, мол, такую собаку можно раздобыть? Посмотрев на его живот-пельмень и вареникообразное плечико, с которого сползала десятизарядка, я твёрдо ответил, что — нигде. Таких собак больше нет. «Правда, Трёха?» И она широко улыбнулась в ответ.

Леонид Корнилов
Рисунки В. Симонова
«Охота и охотничье хозяйство» №2 – 2011

Назад к содержанию.