У берлоги.

Поджав под себя ноги, Лючеткан сидел на шкура медведя, разостланной на полу, а мы, еще не привыкшие так сидеть, полулежали на этом мягком таежном ковре.
Курили, говорили о чем угодно, только не о том, самом главном, о чем он скажет, и притом вскользь, только тогда, когда засобирается идти домой. Я хорошо знал об этой при­вычке эвенков тех времен.
Попыхивая трубкой, я поглядывал на Лючеткана и силился догадаться, о чем он вот-вот должен сказать. Давно уже Ле­на, моя спутница, убрала с ковра маленький, низенький (по эвенкийскому образцу) столик с чайным сервизом: одной по­лулитровой эмалированной кружкой и двумя «чумашками» — чашечками из бересты.
Раз пять мы возвращались в разговоре к тому, что глуха­рей нынче много, особенно у Красной осыпи, что рябчиков стало еще больше в бору, протянувшемся от фактории до реч­ки Ванаварка, что олени и лайки нынче не болеют и что промысел должен быть удачным. Но знал я, что все это присказ­ки к тому, что должен сказать Лючеткан.
Терпение у меня в ту пору было удивительное, и я, подра­жая старым эвенкам, старался никогда не высказывать любо­пытства, недостойного, в их понимании, мужчины.
Наконец Лючеткан начал собираться домой. Выколотил о ладонь трубку, ссыпал в массивную каменную пепельницу тру­бочный изгар, вновь «зарядил» трубку и замолчал. Я тоже на­бил трубку, зажег спичку, дал прикурить эвенку, прикурил сам и положил спичку в эту чашу, которую с таким большим тру­дом притащили с берега таежной красавицы Подкаменной Тунгуски и которая теперь украшала нашу немудрую обста­новку.
И опять молча сидели мы и курили. Но вот Лючеткан под­нялся: «Однако пойду». Я насторожился.
— Куда торопиться, гости.
Я бы не сказал этих слов, так как у меня из-за этого «раз­говора» уже начинал срываться намеченный план работы, но этого требовало простое правило приличия и гостеприимства.
— Нет, надо ходить. Аги (жена) тайга был. Говорил будто, по приметкам, «зимовье» (берлогу) должен быть. Может хо­дить, смотреть будем?
— Вот оно что, — подумал я. — Тиорика приметила берлогу, — и на вопрос ответил вопросом: — Когда пойдем?
Лютчеткан не остался в долгу и спросил: «Когда можешь ходить?»
— Завтра.
Лючеткан вышел из избы, плотно прикрыв за собой дверь.
Не помню почему, но на другой день с выходом мы задер­жались. Ночевать пришлось в тайге и, как сказал Лючеткан, недалеко от берлоги. Привычно расположились у яркого кост­ра. Пили крепкий чай, так приятно припахивавший дымком, и разговаривали, и опять о чем угодно, но только не о пред­стоящей охоте. Остроухие, отоптав снег, устроились на ночь в снежных «постелях».
Лючеткан взял «попытать» на черного зверя Репу — так он назвал, неизвестно из каких соображений, семимесячного щенка. Репа был щенком лайки, но с редко встречающейся окраской псовины — белокремовой. Он был ровесник моего Кокун-Стота, чистокровной эвенкийской лайки, который радовал меня серьезностью, так не соответствующей его возрасту. На него я возлагал большие надежды.
Взял я и старого, опытного зверовика Загрю, так как перед самым уходом выяснилось, что Тиорика точно не приметила берлогу, разглядела только верные признаки, говорившие о том, что зверь где-то поблизости устроился на зимовку. Загря и должен был нам помочь разыскать берлогу.
Вышли с ночевки на солнцевсходе. Мороз был крепкий, не меньше сорока градусов. Лючеткан, вооруженный штуце­ром и «пальмой» (большой нож, насаженный на длинную проч­ную рукоятку; это не была рогатина, а именно «пальма»), шел впереди, за ним я с неизменной бескурковкой двадцаткой и с топором на поняге. Снег еще был небольшой, и мы шли не на лыжах. За мной, замыкая шествие, шел Зегря на поводке.
Вначале я, тогда еще молодой, малоопытный охотник, не знавший о выучке лучших зверовых эвенкийских лаек, был в большом недоумении: «Как это так! Идти на лося или мед­ведя, а собаку вести на поводке, да еще вдобавок она никак не хочет идти впереди охотника, а идет по пятам. Какая же это собака? Это «задохлик» какой-то! Но, пожив с эвенками, с этими изумительными следопытами и мастерами охотничье­го промысла, понял, что столкнулся с исключительной выучкой зверовых лаек. Понял все преимущество такой дрессировки и с тех пор, как говорится, «души не чаял» в Загре. Лосей с ним брал без всякой беготни. Шел в места, где надеялся встретить зверей, и, когда Загря причуивал их, он выходил вперед, и при этом обязательно толкал меня плечом в ногу, как бы подавая сигнал: «внимание!». Мне оставалось только снять с его шеи тоненькую тесемку (привяжи его хоть на нитку, он не натянет ее, не оборвет). Ни о каком ошейнике и речи быть не могло.
Я оставался на месте, Загря исчезал в тайге. Не проходи­ло и двух-трех минут, как слышался его голос. Загря облаивал зверя. А облаивал он, по образному выражению охотников, «как привязывал». Так же он вел себя, когда причуивал мед­ведя, но лай и поведение его по отношению к черному зверю были, конечно, другими.
Впереди шел Лючеткан, сзади я с Загрей. Щенков не бы­ло видно. Они сразу, как только мы тронулись от ночевки, скрылись в тайге.

Лючеткан с самого начала пути не идет по следам Тиорики. Он идет напрямик, как будто не она нашла «приметки», говорящие о близости берлоги, а он сам. выйдя с ночевки, мы вскоре два раза пересекли следы Тиорики, и больше они нам не встречались. Но вот Лючеткан остановился, вынул из зубов давно потухшую трубку. В карман спрятал. Остановил­ся и я.
Подбежали щенки. Повертелись около нас и опять скры­лись в тайге. До этого они несколько раз лаяли, наверное, на белку, но мы не пошли на их призывный лай. Помню, один раз Лючеткан недовольно поморщился: «Зря свой кочекан (щенок) брал. Дурной, улуки (белку) лает. Тревожить, однако, будет. И мой Репа портит».
Пошли дальше. Эвенк шел и к чему-то только одному ему известному приглядывался. По его поведению я понял, что берлога где-то не так далеко, и тут почувствовал мягкий толчок в ногу. Загря на этот раз не вышел вперед, а остано­вился у моей ноги. То приподнимая, то опуская голову, к че­му-то принюхивался.
Быстро освободил его от привязи, и он в несколько прыж­ков скрылся в чаще. Стоим неподвижно, напряженно прислу­шиваясь. Не прошло и минуты, как раздался громкий, с перерывами, злобный лай Загри. Так он лаял только на медведя. И только теперь, находясь в непосредственной близости к зве­рю, мы зарядили ружья. Привычка заряжать ружье только тогда, когда зверь близко, говорит о твердой уверенности в себе, в товарище, в успехе охоты.
Продираемся сквозь чащу. Ясно слышим, как к голосу Заг­ри присоединился молодой злобный голос. Лючеткан приоста­новившись, повернулся ко мне и опять вместо глаз вижу узенькие щелочки. Улыбаясь, тихо говорит: «Ая менду коче­кан» (Хороший мой щенок). Ай да Репа! А мне обидно, очень обидно. Почему не лает Кокун-Стот. Может быть, увлекся бел­ками и где-нибудь далеко облаивает этого маленького зверь­ка, а потом прибежит на лай Загри и Репы. Я так надеялся на то, что и он будет зверовиком!
Чаща, как стена. Продвигаемся вперед медленно, раздви­гая руками молоденькие сосенки и протискиваясь между ни­ми. Как-то сразу вырвались на маленькую, узенькую полянку. Перед нами, метрах в четырех, большая валежина, занесен­ная снегом. Загря рвет зубами и царапает лапами. «Не ина­че вырывает «затычь», — мелькнула у меня мысль. Рядом, по­могая, а может быть, и мешая ему, расправляется со смерз­нувшим, плотно спрессованным мхом, которым медведь заткнул «чело», не Репа, а Кокун-Скот. Крепко закрутив «штопо­ром» хвост, он орудует зубами и лапами.
Ружья взяты на изготовку. Стоим плотно, плечо к плечу. Справа от себя я воткнул в снег топор. Лючеткан со своей сто­роны поставил пальму. Черное пятно в снегу все расширяется и расширяется. Собаки стараются во всю. Теперь в любой мо­мент медведь может показаться в челе. Короткое, отрывистое «гныхть», и Загря приподнял голову. Второй приказ, и он мед­ленно, неохотно начинает сперва спячиваться, а потом пры­гает в сторону. «Молодчина! Бывалей, ничего не скажешь»,— восхищаюсь я про себя, отмечая исключительную дисциплини­рованность и большую сообразительность Загри.
Теперь ясно видно, что затычь почти вся вырвана. Черная дыра-чело смотрит на нас, как глаз циклопа. И вдруг дыры не стало.
Это Кокун-Стот полез в берлогу. Виден только его зад с витком хвоста. Бросаюсь к нему. Левой рукой (из правой не выпускаю ружье) хватаю за хвост и тащу. Стот упирается, но в следующий момент я отбрасываю его и отскакиваю сам. Вскидываю ружье, но не успеваю выстрелить в большую, ло­бастую голову зверя, мелькнувшую в челе. Сзади выстрел. Что-то с ревом проносится совсем близко от моей головы. Оглядываюсь и вижу: Лючеткан со словами «урупчу нактерау» (плохое ружье) с силой бросает штуцер в снег, схваты­вает пальму, и вот он уже рядом со мной, стоит на изготовке со своим древним оружием. Собаки опять у чела. Загря, весь напружинившись, готовый отпрянуть в любой момент. Стот лезет в чело. «Стереги»! — кричу я, а сам, поставив в снег ружье, хватаю щенка и тащу его от берлоги. Оттащив изви­вающегося, как змею, Стота, снимаю с себя опояску и при­вязываю его крепко-накрепко вплотную к деревцу.
Заметил кровь, запекшуюся на небольшой ранке на руке. Когда Стот в азарте успел сцапать меня, не помню. Быстро возвращаюсь к берлоге. Лючеткан, готовый к удару пальмой, стоит, как изваяние. Загря весь в движении, топчется на мес­те, не спуская глаз с чела. Схватив ружье, встал на изготовку и я. Но медведь не выходил. Ждем долгонько. Загря изредка, не в силах сдерживаться, взлаивает. А Стот не лает. Он ревет истошно. Мелькнула мысль: «Как бы не отвязался, а то теперь, уже без задержки, махнет прямо в берлогу и тогда поминай как звали».
Руки зябнут все сильней и сильней. Чувствую, как стано­вятся малоподвижными пальцы.
— Лючеткан! Этак мы до вечера можем простоять.
— Молчи бое!
Проходит еще немного времени. Пальцы деревенеют. По­жалуй, уже не в состоянии буду нажать на спуски.
— Возьми ружье и стереги, а я пойду огонь разложу, — говорю я Лючеткану, и протягиваю ему ружье.
— Пошто огонь? — спрашивает он, не поворачивая го­ловы.
— Руки у меня зашлись совсем. Выпалить не смогу, а ко­стер нам все равно нужен будет.
И тут он быстро, очень быстро взглянул на меня. Этот взгляд, я наверное, буду помнить всю жизнь — настолько он был необычен. Он отразил целую гамму чувств. В нем было: не­доумение, растерянность, испуг, нет не испуг, а почти ужас и еще что-то, что я так и не понял.
Бросок Загри к челу заставил нас опять приготовиться к бою. Прошло еще несколько бесконечно длинных минут. Медведь не подавал никаких признаков жизни. Не было слышно обычного ворчания, рева, взбрехов. «Возьми ружье!» В от­вет Лючеткан отрицательно покачал головой. Тогда я, поста­вив ружье рядом с товарищем, направился к оставленному топору. Потом подошел к Стоту и, лаская его, погрел немно­го «зашедшиеся» пальцы о шерсть на его животишке.
Вскоре метрах в пяти от берлоги уже пылал костер. Пальцы рук продолжали ныть, но я уже вполне владел ими.
Пройдя к берлоге, взял ружье и, встав на свое место, сказал: «Иди, погрейся. Теперь я постерегу». Лючеткан молча воткнул в снег рядом со мной пальму и отошел к костру. Грел­ся он недолго и вскоре опять стоял около меня, вновь воору­жившись своим привычным оружием. Обстановка не измени­лась ни на йоту. Мы стояли и ждали, когда же полезет мед­ведь, а он и не думал вылезать.
— Лючеткан! Пойдем оба к огню, может быть, заметив, что нас нет у чела, он быстрей выскочит.
Загря видя, что мы отошли от берлоги, подскочил было к челу, но опять приказ заставил его вернуться на место. Там он и стоял, готовый к прыжку в любой момент, по-прежнему не спуская глаз с берлоги. Мы стояли спиной к костру. Он хорошо подогревал и нам скоро стало совсем тепло. Мы на­чали потихоньку советоваться о том, как нам лучше выживать медведя из берлоги. Способов мы знали немало. Самый про­стой — это предоставить Загре полную свободу действий, но это было сопряжено с большой опасностью для Загри, а рис­ковать им из-за какого-то упрямого зверя я не имел никако­го желания.
Предложил давно проверенный и безотказно действующий способ «выживания», который я, в одиночку добывая медве­дей на берлоге, применял вот к таким «трудновыживаемым» зверям. В берлогу бросал берестяный факел. Не было слу­чая, чтобы после такого фейерверка медведь не вылетел из берлоги. Тогда не зевай!
Потом я «усовершенствовал» выживалку, заменив бересту (ее не всегда и найдешь, когда надо) тряпочкой, смоченной в керосине, хранящемся в баночке из-под сапожного крема.
Но Лючеткан отверг этот способ: «Однако сделаем так. Подождем еще здесь. Может быть полезет. Если нет, буду рубить чело, пускать в «зимовье» свет, а ты стереги».

На том и решили. Постояли немного и пошли к берлоге. Лючеткан заскочил на колодину и, ловко орудуя пальмой, на­чал сверху разрубать чело, сбрасывая снег в расширяющееся отверстие. В берлоге начало «светать». Заметив одну лапу зверя, стал еще пристальнее вглядываться. Лючеткан чуть слышно сказал: «Шибко хорошо смотри». В глубине берлоги вспыхнули два зеленовато-желтых огонька. Вскинул ружье. Огоньки потухли. Потом опять вспыхнули. Нажал на спуск. Грохнул выстрел. В тот же момент Загря прыгнул и скрылся в глубине берлоги. Из нее вываливал дым. Быстро дозарядил ружье, но из «зимовья» не показывался ни медведь, ни Загря. Слышно было только глухое ворчание лайки. Подбежал к Стоту. Отвязал его. Щенок без раздумья влетел в чело…
…Костер очень пригодился при съемке шкуры и разделке туши.
Перед тем как приступить к съемке шкуры и разделке ту­ши медведя, которого мы с большим трудом выволокли из берлоги, Лючеткан тут же перед головой зверя исполнил свое­образный, в быстром темпе, танец и с криком: «кик-кик-кик» открыл пасть медведя и вставил в нее заостренный с обеих сторон кусок довольно толстого сучка. Я поинтересовался: «Зачем это?» — «Вот, бое, тяжелый дух из него ходить бу­дет», — ответил Лючеткан и побежал к костру. Видя мой недо­умевающий взгляд, объяснил: «Сколь угодно ешь жир, мясо— никакой худа не будет».
Вернулись к месту ночевки. В одном котелке кипятили чай, в другом варили жир. Сваренные куски выкладывали на сделанную из березы полочку и бросали в котелок следую­щий. Когда жир остыл, мы с большим удовольствием присту­пили к обеду-ужину. Лючеткан ел жир без хлеба и соли. По­том опять пили чай. Собаки есть не хотели. Они хорошо под­закусили там, у берлоги.
Об охоте почти не говорили. Только Лючеткан заметил: «Шибко хитрый был. Сколь нас маял, борони бог. Жиру мно­го запас. Жир и держал его там. Однако жир больше, чем мяса. Ая! Шибко хорошо». Я же вспомнил, что штуцер Лючет­кан так и не принес.
— Век ему там лежать. Худой, шибко худой ружье был. Маленько тебя не кончал.
Оказалось, что палец Лючеткане сорвался с курка, когда он взводил его, и произошел случайный выстрел. Так объяс­нил старый эвенк. А может быть, просто поторопился Лю­четкан. Штуцер был хороший и мне жалко было дарить тайге такое сильное оружие, тем более я знал, что эвенк очень до­рожил им и как памятью о Леониде Алексеевиче Кулике, ко­торый подарил его своему первому проводнику к «Тунгус­скому диву».
Я сказал Лючеткану, что завтра утром я принесу его ему, что подарок надо хранить, но он отрицательно покачал голо­вой и повторил: «Век ему там лежать».
О Репе я ничего не говорил. Не вспомнил его и Лючеткан. Нам было понятно, что если до сих пор щенок не пришел, то значит убежал домой, на факторию.
Стали устраиваться на ночь. Она обещала быть крепко морозной.
Ночью я проснулся. Подложил бревешки в костер, согрел чай. Хотел разбудить товарища, но он так крепко спал, что стало жалко тревожить его. Съел кусок жира. Совсем холод­ный, он показался мне особенно вкусным с поджаренным на огне куском хлеба. Выпил кружку крепкого ароматного чая и опять заснул сном праведника.
Утром проснулся уже тогда, когда Лючеткан вскипятил чай, а костер стал невыносимо «калить» спину. Есть не хотелось. Лючеткан же с большим удовольствием отправлял в рот кус­ки нежного жира.
— Пошто не ешь? — опросил он меня. Я сказал, что ночью пил и ел,
— Как так? Ел, пил, меня пошто не будил? Один жир ел, один чай пил. Я бы пил, я бы ел, — говорил он это с явным огорчением.
Мои объяснения не успокоили его. А когда я сказал: «Вот теперь, утром, пей, ешь, сколько хочешь», — он ответил мне совершенно серьезно:
— Ночь обратно ходить не будет. Еда обратно не придет. Такой хороший еда проехал мимо. Ел бы, пил ночью, ел бы, пил утром. Два раза бы ел, а теперь — один раз.
И вспомнились мне его рассказы о безрадостных днях молодости, когда, вечно полуголодный, он бродил по тайге, добывая «мягкое золото» для богатеев, у которых он. как и у купцов-скупщиков пушнины, вечно оставался в долгу, вспом­нился рассказ Джека Лондона «Любовь к жизни», и мне так стало жаль старого Лючеткана!
Да… «Ночь обратно ходить не будет».

Янковский К.
“Охота и охотничье хозяйство” №4 – 1965

Назад к содержанию.