В белках.

Глава первая

— Нy, а как уж он петлю сделал да обратным, скажем, ходом на старый след ударился, — тут уж, брат, ухо доржи востро!
— У меня эта примета что ни на есть сама первеюшша была — обратный ход-от. Из сил, значит, выбился зверь, тово и гляди — западет в россыпь али в дупле, в колодину каку. Сколько этих случаев в промыслу-то разных, Зотик, у меня бывало!
— Как ни бывать — известно дело, — не отрываясь от чистки братниной винтовки, степенно уронил деду Науму Зотик и еще суровее сдвинул брови.
Нефед поручил ему вычистить свою старенькую винтовку-малопульку, и завтра он первый раз Зотика берет с собой в белки на настоящий промысел за зверем.
— Все хошь избушку отогревать днями будет, а также поблизости бельчонок следить станет, — будет ему коло заимки с капканишками мыкаться. Дома-то корму скотине подкинуть и без нево управитесь, — глядя только на деда Наума, неожиданно объявил Нефед свое решение семье.
— Вестимо дело, и без вас управимся, — скрепил и припечатал решение Нефеда и дед.
И эти слова брата, и согласие деда сразу же, точно на десять лет, сделали старше Зотика.
Такой крутой и на ногу, и на язык, Зотик тотчас же во всем стал подражать Нефеду.
Ну, а про Нефеда Феклисту — жену его — досужие заимошницы, соболезнуя, не раз спрашивали: «че же это, дева, неужто и ночью с тобою молчком все обходится?».
И каждый раз Феклиста, молодая и ядреная, вспыхивая, отъедалась:
— Ну вас, шалобольницы, — какова восподь послал, — а че в их и в зубоскалах-то!
Ночами же, тугая и горячая, налитая до краев ласками волосатого Нефеда, спрятавшись в бороде его, просила: «Нефедушка, ты бы хучь на людях-то!».
— Не говори мне про людей, жена, — только и ответу было.
И сегодня Зотик так же, как и Нефед, не торопясь, взбирался вечером от проруби на взвоз, так же коротко и грубовато покрикивал он на скот, а озорному комолому бычишке, когда тот задержался у прясла, очесывая о жерди бока свои, Зотик неожиданно и для самого себя выпалил:
— Ну, ну, молодчик, отъедайся тут без нас, вернусь с белков, да к заговенью кожу с тебя сдерну, прошшалыга безрогая!.
И вот теперь, когда Нефед с Феклистой уже постелились, Зотик, под бесконечные рассказы дедки Наума, у печки с остервенением тер прокеросиненой паклей старенький ствол винтовки. Чашки в расписном кедровом шкафчике звенели тонким заливистым звоном. Поскрипывала в кути половица. Из-под черненного тулупа высунулась неотличимая от овчинной полы голова Нефеда.
— Ну, брось, — че свет-то переводишь!
Зотик даже не обернулся, но тотчас же повесил винтовку за печку и задул свет.
У порога он, не торопясь, разулся, повесил на длинный деревянный штырь рядом с хомутами свои подвязки и, подойдя к образам, вскидывая подбитыми в скобку волосами, стал отбивать поклоны.
Наум, свесивши голову с голбца и не видя Зотика, спросил:
— Сыры, поди портянки-то? Дай-ко, сынок, мне на печь, я просушу их к утру, — но внук еще усерднее застукал о половицы головенкой и еще отчетливее зашевелил губами. Наум понял, что Зотик молится. Уже в перебой храпели Нефед с Феклистой, а Зотик все перебирал большим и указательным пальцами левой руки зарубки на лестовке.
— Помолиться дома-то как следует, а то на промыслу всяко придется, — решил он еще с вечера, и отбивал уже сотый поклон, подражая на этот раз деду, который молился всегда среди ночи.
Из-под полы тулупа, белея мрамором кожи, выставилось полное колено Феклисты. Зотик хотел сначала отвернуться, а потом, бросив поклоны, шагнул к постели и тихонько накрыл тулупом раскинувшуюся Феклисту.
— Ишь разоспалась, не чует, хучь уташши!
Долго не спалось Зотику. Долго скрипели доски голбчика.
— Пусть сопляки, посмеются теперь, когда собственноручно зверя-то из белков приволоку. Им коло дров все ласучков да хорчишек насторожками ловить, — знаем мы вашего брата.
Только с первыми петухами сборол и Зотика куцый сон.
Задолго до света, помолившись семейно, при огне позавтракали и на свету уже выехали. Феклиста что-то крикнула вдогонку Нефеду, но за скрипом саней не слышно было… Дед Наум повез внуков до вершины речки Маралушки, верст за десять, а там уж на лыжах и до избушки Нефедовой белками верст сорок останется.
Самая дальняя из убовских заимошников избушка Нефедова. С калмыцкими ухожьями граничат его соболиные угодья.
Говорят, что Нефед будто, помимо зверя, и за калмыками охачивался, уж больно удача у его всегда больше всех издавалась, да опять и кто ж его знает? Чужая душа — потемки. Може и так болтали, из зависти. Уж больно нелюдимый, ровно бы и не по породе.
У последнего стога в вершине речки ссадил Наум ребят и долго крестил он их вслед, когда они гуськом, один за другим, точно в воду, нырнули в обнявшую их зелень тайги.
А потом, хватившись, дедка совсем как молоденький, бросился следом по их лыжнице, запыхавшись в тулупе, за поворотом уж догнал Зотика и сунул ему в пазуху три сахарных огрызка, изъеденных наполовину тараканами.
— Возьми, Зотик, — запамятуешь, ведь, с вами совсем, — побалуешься там.
Зотик молча сунул сахар за пазуху, поправил опояску и, чтоб не отставать от брата, бойко задвигал готовой лыжницей.
Нефед шел ровным широким шагом, чуть подавшись корпусом вперед, выпятив холщевую заплечную сумку, туго набитую необходимым запасом.
Сухари еще по голу с осени вьюком Нефед завез в избушку. Тогда же Нефед самой избушки углядел по кедрачам невыкуневшую еще в то время белку. «Быть может не укотится, возьму-ка я с собой Зотьку», — тогда еще решил он.
И теперь, не замечая совсем тайги, как не замечают улиц и переулков своей деревни, шел он, задумавшись и не глядя под ноги, но тем не менее ловко огибая крупные, еще не укрытые под первыми порошами, колодины.
Пригибаясь и ныряя в просветы между переплетов пихтовых лап, Нефед точно плыл по хрусткому перламутровому океану, то вздымаясь на гребни волн, то стремительно падая под их откосы, оставляя за собой узкие иссиня голубоватые следы лыжницы.
И когда он, чуть пружиня на поворотах крепкими, как корни кедра, ногами, пускал с горы, подавшись вперед, ходкие пихтовые лыжи, — полы азяма его трепались от вихревого бега и на время в снежном облаке пыли пропадал Нефед из глаз Зотика.
Той же лыжницей, не отставая от брата, падал с увалов и Зотик, налегая на тонкий пихтовый каек[1], стараясь не отставать во что бы то ни стало: «Не уйдешь, браток, шутишь!» — подгонял себя Зотик, налегая в гору.
Замыкая шествие, трусил, время от времени останавливаясь на пересекающих лыжницу следах, принюхиваясь и настораживая уши, Бойко.
Он уже знал, куда отправились и что от него потребуется на этом промысле, потому и не уносился в тайгу, а бежал лыжницей, экономя силы.
С первого же подъема — на Щебенюшку — даль расступилась и, насколь хватил глаз, раскинулись зубчатые спины, словно припавших и готовых к могучему прыжку, мохнатых каменных чудовищ.
Многоверстные каскады россыпей, наполовину засыпанные снегом, сверкая чешуей нагроможденных валунов, мягко убегали к самому подолу тайга, под их напором отступившей.
Солнечные нити, пробрызнувшие с опушки, напрасно боролись с темью пихтовой тайги.
Чем круче был подъем, тем все чаще и чаще стали попадаться кедры, сначала в одиночку, потом отдельными гайками и, наконец, пошел сплошной кедрач — по всему широкому с седловиной первому Щебенюхинскому белку.
Нефед круто повернул в полугоры и, выйдя на подсеверную, более закаченную снегом сторону хребта, пошел кедровником, на ходу, сняв из-за плеч винтовку, зарядил ее.
Бойко, как по команде, рванул вперед, и через минуту круто загнутый, клочковатый хвост его мелькнул уже в соседнем косогоре. Нефед еще в прошлом году не раз на Щебенюхинском увале встречал следы зверя.
Зотик тоже подумал «на всякий случай» зарядить свой старенький шомпольный дробовичишко, подарок дедки, но решил, что далеко отстанет, и потому, только переодев ружье на левое плечо, торопливо заускребался за Нефедом.
— Успею ишшо, — утешил себя Зотик.
Клинообразные письмена и тонкие ажурные иероглифы следов вкривь, вкось, вдоль и поперек испещрили первую попавшуюся полянку. Знакомую, как рукописные слова дониконовского псалтыря набожному староверу, прочел Нефед страничку из таежной жизни.
Вон у корня кедра — ямка с обтаявшими и уже застывшими краями снега, а рядом с нею — другая, третья — это ночевали косачи и, потревоженные узорным, дипломатично тонким лисьим следом к лункам, взорвавшись, как черные гранаты в снежной пыли, улетели, оставив при взлете несколько иссиня-черных перьев на белой простыне снега.
Вот размашистый и до бестолковости простой след зайца, пробежавшего здесь ночью. Вон, словно прострочила тонкую, в мережку строчку, лесная мышь, настигнутая в два прыжка хорьком. Все это сфотографировала чувствительная пленка снега, и нужно только уметь смотреть, чтобы представить и даже слышать и горящие глаза хорька с мышью в зубах, и шевелящиеся усики, и даже беспомощный всписк этой мыши. А Нефед умеет смотреть, умеет разобраться в мельчайших штрихах и полутонах их рисунка. Ничего не ускользнет от его глаза, как не ускользнет и тонкая струйка запаха зверя, осевшая на следу от чувствительного черно-коричневого чутья Бойки.
По складам, но уже довольно уверенно, начинает разбирать хитрую таежную грамоту и Зотик, и уж не спутает он след хорька со следом колонка, а беличий след «из тышши отличит», только бы натолкнуться.
Еще раз пересекли след лисы, тропившей пробежавшего зайца, поднимаясь наискось, а в крутых местах — уступами. Бойко то возвращался к Нефеду и, постояв полминуты, перекосив и голову, и уши, вновь бросался вперед — к таким раздражающим запахам следов.
Нефед уже было думал вновь свернуть на летник.
Но что это? Там, вон там, у кромки мелкого кедровника, ухватил глаз и уже нервно дернулись в ту сторону лыжи, и уже упало, словно оборвавшись, сердце.
«Там,» — четко, четко резнул, словно обжег, такой кричащий след зверя[2], Нефед припал на колено и для верности осторожно подцепил на кожаную рукавицу следок и он рассыпался — свежохонький! Аскыр[3] прошел шагом — на свету, а Бойко уже далеко. Прихватив след и насторожив уши, Бойко ударился ровным аллюром, мелькнув красной шерстью уже на перевале.
Подошедший Зотик сначала по лицу Нефеда, а потом и по такому незнакомому ему следу прочел без ошибки: соболь. И его, Зотиково, сердце тоже упало, и в глазах, как и у Нефеда, как и у Бойки, наверное, встал соболь — темный, искристый, мягкий. А след отчетливый и свежий протянул невидимые, но такие прочные, как стальная проволока, нити к головам трех, бросившихся по этому следу.
Вот соболь потоптался на одном месте, видимо, к чему-то прислушиваясь, вот он сделал первый прыжок, видимо, потревоженный чем-то, и через десяток сажен опять пошел шагом. Вот он исследовал лежащую поперек его следа валежину и, оставив на снегу желтую струйку уже застывшей мочи, скоком пошел дальше. А вот он подобрал несколько штук опавших ягод рябины — «сытый зверь, должен быть скоро», — на бегу определил Нефед и уже не удерживая даже на поворотах лыж, катнулся вниз по косогору, все время лавируя между деревьев, не спуская глаз со следа ни на минуту.
Сразу же отстал Зотик, усиленно тормозивший каиком на спуске.
— Уж и кедрач же густой пошел, — выберусь, дак нажму, — решил Зотик, мелькая между кедров и сбиваясь временами с проложенной Нефедом лыжницы.
А спуск все круче и круче поворачивает к речке. Поставлены почти на ребро для тормоза лыжи — и уже совсем лег на каек Зотик, едва успевая, да временами и не успевая, кланяться от низко нависших веток. А Нефед уже мелькнул на следующем увале, Зотик видел только, что Нефед как будто был уже без шапки и без заплечной сумки.
С ходу одна лыжина подпрыгнула на выемке у подола хребта — и, перевернувшись в воздухе, Зотик больно ударился левой ногой и плечом о выступ огромного обомшелого валуна.
— Ишь ты, ведь, упал все-таки, — отряхиваясь от снега, закусив от боли губу и потирая онемевшее плечо, сам для себя сказал Зотик, всунул ноги в юксы и потянулся, прихрамывая, по убежавшей круто в гору лыжнице.
— Далеко поди теперь Нефед, — однако, не настигну, — опять вслух сказал Зотик, сказал, и кто-то как будто ухватил за горло или всунул туда что-то такое, что никак в горле не помещается и дальше не проходит.
Точно ужаленный, вскочил соболь. Там внизу, далеко где-то, — но там опасность. И эту опасность учуял зверь в шуме и запахе врага, принесенного с легкой верховой потягой.
Мягкой матовой тенью выметнулся из такого удобного и теплого логова в дупле трухлявого кедра. В один миг перемахнул на вершину рядом стоящего дерева. И с упругостью и отчетливостью пружины пошел верхом, полными бросками, роняя на белую скатерть снега предательские иглы хвои. Остановился и, сделав огромный прыжок сверху в сторону и вниз, скрылся в закурившемся под лапками снеге. Встретив на пути буреломину, прошел под ней и вновь спрыгнул на вершину кедра, — уже в противоположную сторону пошел лесом. Заливистый громкий взлай Бойки разорвал хрусткую лесную тишину, подхваченный проворным, услужливым эхом, и обварил варом до кончиков сине-стальной ости тенью мелькавшего по кронам кедров зверя. И по этому взлаю Бойки Нефед понял, что зверь близко, что собака идет уже по «горячему следу». Чуть слышным, сдавленным морозным воздухом долетел взлай и до Зотика. «Ой, опоздаю, эвона куда упороли!» — и еще усерднее задвигал в гору Зотик, задыхаясь от натуги.
— Только бы не стерял след Бойко, только бы не стерял, — и, не глядя под ноги, не замечая тайги, Нефед саженными бросками с каждым толчком каменных мускулов, бросает вперед лыжи, стараясь спрямлять, елико возможно, след и зверя, и собаки.
Тонкая, не уловимая, но прочная, точно стальная нить из таких не броских для непривычного глаза признаков, как обломленные движениями зверя яркие в своей зелени на перламутре снега веточки, иглы хвои и размашистые следы Бойки, идущего по струйке соболиного запаха, уверенно гонят Нефеда.
— Только бы не стерял след! — а сам одним движением сбросил с плеч тяжелую сумку, шапку обронил уже давно. — Только бы не стерял след, только бы не стерял!
Одним взмахом описав в воздухе огромную дугу, соболь вновь вспрыгнул вниз — и, что есть силы, ударился низом, выбирая путь таким колодником, такой чащу-рой, стараясь все время спутать след.
Вот он выскочил на след лисы и ее следом пошел мелким кедровником, ступая точка в точку. Мелькают кустарники, мелькают кедры, мелькает снег, так безжалостно раскрывающий петли аскыра. С лисьего следа перемахнул на след хорька и вновь в один момент вскочил на самую вершину кедра.
— Только бы уйти! — прислушался — близко. И снова кедры, валежник, такой знакомый куст рябины, где он несколько дней тому назад подстерег беляка.
Вновь прислушался — и вновь близко. Пошел вперед, но уже тише, уже отказываются с такой четкостью и силой пружинить мускулы, бросая все медленнее и медленнее мягкий гибкий комочек зверя. Утомился, припал у толстого кедрового ствола между сучьев. А огненно-рыжий дьявол, вывалив огромный красный язык, пролетел мимо.
И в тот же миг соболь с обратной стороны кедра вновь вспрыгнул на свой след и ударился но нему то низом, то по вершинам леса. Но броски уже все медленнее и короче. А за спиной вновь громкий, как обухом ударивший, взлай. Молнией взлетел соболь на высокий густой и тоже такой знакомый кедр.
Прижался за толстый сук, и частые удары звериного сердца невольной неудержимой дрожью дергают маленькое пушистое тельце.
А внизу, как бес, как огненное пламя, горячий и страшный прыгает и лает Бойко, и в лае этом, как в тисках колотится сердце зверя.
— Посадил! Не напугать бы! — сдерживая лыжи с косогора и обходя далеко в сторону против ветра, дымясь, как загнанная лошадь, крадется Нефед, без шапки, без азяма. Азям тоже скинул по дороге. Подходит, чуть слышно передвигая лыжи и скрываясь за деревьями. Вот уже близко. Уже видно родного милого Бойку. Еще шаг, еще полшага. — Только бы не спугнуть!
Припал за ствол кедра — и разом глаз схватил сжавшийся темный, показавшийся очень темным, клубочек — торчащую мордочку зверя. И словно примерз к ложе, поймав головку «промежду» глаз.
И щелкнул хлопком бича в зимнем воздухе сухой, короткий, точно проглоченный морозом, выстрел, и, как под корень подсеченный, считая сучки мягкими пушистыми боками, упал с высоты кедра соболь, красивейший и умнейший сын тайги. И так же не гулко повторило выстрел лесное эхо.
— Благослови, восподи! — крестясь широко двуперстным крестом и обратившись к востоку, громко сказал Нефед и, встряхивая за задние лапки разом обмякшего зверя, для кого-то другого, убежденно добавил: это «не тот» [4].
Бойко, не отходя от Нефеда, радостно подпрыгивал к соболю, норовя лизнуть его в нос.
И только теперь, когда заскорузлыми испромозоленными ручищами бережно со снегом оттер с головы зверя не успевшие еще остынуть вишнево-черные сгустки крови, Нефед хватился Зотика, и тогда же почувствовал, что он в одной посконнице, и что она коробом колодилась на спине и на плечах.
— Эк же ты упарил меня, дружок, — обтирая вновь выступившую струйку крови о чембары[5], любовно оскалился Нефед. И все его черное волосатое лицо засветилось таким довольством, такой крепкой радостью удачливого зверового охотника.
Феклисге бы его, вот такого, на суку-то бы показать, — почему-то вдруг в удаче о жене в ум пришло. Похвалиться перед ней вздумалось. И при мысли о Феклисге опять в улыбку распустилось волосатое лицо, да так и не сходила эта улыбка весь обратный ход по старой лыжнице вплоть до Зотика.
Зотик, подобрав Нефедову шапку, в полугоре наткнулся на сумку, которую едва навьючил на плечи.
— Экка, братцы, тягость-то кака! — с трудом передвигая лыжи и сильно припадая на ушибленную ногу, потянулся в шру Зотик, останавливаясь через каждые пять-шесть сажен. Не шел, а скребся вперед, вытягиваясь в струнку, как молоденький, первый раз впряженный третьяк[6] в непосильный воз, дрожа всем телом на остановках.
— А ведь не донесу, вот те бох, не донесу, — повалившись прямо на снег и сразу же взмокнув, сознался Зотик.
Перед глазами Зотика кругами заплясали черно-зеленые пихты, и казалось, что он вместе со снегом и со всем этим бесконечно-длинным увалом, на который он взбирался, поплыл куда-то, не задевая верхушек пихт и кедров. Короткими, частыми ударами екало Зотиково сердце, и, точно молотком, колотило в виски. Зотик не слышал, как подкатился с горы Нефед. И открыл глаза только после того, как он тронул его за плечо.
— Эк, упеткался-то, исстрель те в бок, соболевшик тоже! — по-прежнему суровым, но таким, похожим на дедкин, голосом сказал Нефед.
И Зотик виновато и вместе с тем самодовольно, подымаясь огрызнулся:
— Упеткашься тут, тяжелецка в гору-то! — стараясь скрыть хромоту от брата, Зотик вновь задвигал за Нефедом, до нетерпежки подмываемый результатом братниной погони за зверем.
Соболя Нефед спрятал за пазуху, но Зотик по голосу и по лицу брата догадывался об удаче. И эта удача, и довольное лицо Нефеда будто и боль в ноге уменьшили, и румяные, пухлые, как поджаренные шаньги, щеки Зотика светились, точно смазанные маслом.

* * *
В избушку пришли ночью, и, как не крепился Зотик, пытаясь помогать Нефеду, когда тот отскребал снег от двери и доставал подтопку из-под крыши, все-таки, не дождавшись брата с ужином, ткнулся на прокопченные нары и сразу же уснул.
Поздно проснулся Зотик. В избушке было натоплено, как в бане, а на узком, маленьком столике, против каменки лежали сухари, стоял уже остывший чайник и даже берестяной туесок с медом. Зотик попробовал встать, но тотчас же сел на нары и долго растирал опухшую коленную чашку. Над головой, на перекладине подвешенный за хрящик носа на правилке, мехом внутрь, висел соболь.
— Добегалси, дружок, вот и сохни! — не удержался Зотик и, с трудом приподнявшись, снял шкурку. Кобель был — глядя на узенькую прорезь на брюшке, решил Зотик, и для чего-то даже понюхал шкурку. — Хороша зверушка. Давай сохни, брат! — вешая на свое место шкурку, снова улегся Зотик.
К обеду Зотик с трудом вылез из избушки и огляделся. Кругом чернела бесконечная темно-зеленая щетка лесов да нагроможденные в хаосе мирозданья в самое небо упирались горы.
— Вот они белки-то, — недаром их с заимки летом видно, как на ладони.
На охоту сегодня Зотик не пошел.
— Успею ишшо, чтоб не натрудить ногу.
К вечеру стал поджидать Нефеда, и вновь» подтопил каменку. Вечер подобрался как-то сразу, а Зотик все не заходил в избушку. Он все ждал, поглядывая по сторонам, и ему казалось, вот сейчас из темней зелени пихт выскочит Бойко, а за ним и высокий такой Нефед.
Чайник уже выкипел, и Зотик, вновь набил его снегом (в ручей ночью пойти побоялся) и поставил на нагоревшие угли.
— Эку даль забрался, видно, мотри, как отемнял, как и пойдет он ночью по такой трушшобе.
Продрогнув, Зотик зашел в избушку и, подкинув дров, смотрел в огонь, поминутно выскакивая за дверь, ему казалось, что он слышит лыжный скрип и повизгивания Бойки.
— А хорошо бы теперь придти им, опять чаник уплыл. Умаялись поди оба.
И вдруг Зотик вздрогнул. Рядом с избушкой таким надрывно тягучим голосом кто-то взвыл — да столь долго и так нехорошо, такая жуть была в этом вое, что Зотик, помучнев, торопливо закрестился и даже рукой схватился за скобку двери. Вой смолк, и тотчас же в избушку, взвизгивая, заскребся Бойко.
Зотик толкнул дверь, и в избушку вместе с паром впрыгнула заиндевевшая собака, впрыгнула и легла посреди пола, вытянув голову на передние лапы. Зотик без шапки выскочил за дверь и, вглядываясь в молочную муть соседнего увала, почуяв что-то, с таким же отчаянием в голосе, как только что слышанный им взвой, закричал:
— Не-фед… Не-фед… братка… братка…
— ет… ет… ка, ка, — подхватило эхо, а за ним — полное безмолвие, вступив в ноги и голову, разом придавило Зотика.
Долго еще стоял у столба, совсем растерявшись, Зотик, вглядываясь в темноту. У ног его жалобно поскуливал выскочивший из избушки Бойко.
— Уж не на черного ли зверя наткнулся — оборони восподи, — с малопулькой ведь он.
Продрог, зашел в избушку и сидел, в ознобе постукивая зубами.
Перед утром только, обняв Бойку, заснул.
Проснулся на свету и сразу же вскочил. Ему приснился этот жуткий вой. Выли горы, припав мохнатой головою к земле, выли звери, уставившись в небо, и выл вместе с ними таким тоненьким голоском Зотик.
Когда проснулся, то ему еще казалось, что он слышит эхо этого надрывного нечеловеческого воя.
Обнятый им Бойко во сне беспомощно взлаивал и дрыгал всеми лапами.
На звериный след Нефед наткнулся после полудня. След он срезал в самой вершине речки Шумишки на солнецепечной стороне, у самой россыпи.
— Эко, ведь, сколь неудобно место-то, совсем почти без снегу, — весь камень и колодник наружи, — решил было Нефед и хотел уже повернуть со следа домой, к избушке, с тем, чтобы, пообождав пороши новой, капканами следок обставить, как Бойко совсем близко стронул зверя. Рванулся Нефед в обход, стараясь обойти соболя сивером, по более глубокому снегу, но зверь круто ударился в белок, и Нефед отстал. Подъем пошел крутой, да все буреломниками и россыпью. Зверь попал ходовой, гонный, сильный.
Два раза собака садила зверя на дерево, но оба раза, не допустив Нефеда, соболь снова уносился верхом, забирая все круче и круче в белок.
Запарился и остервенел Нефед, остервенел и Бойко, все время почти на виду гонявший зверя, — и в третий раз посадил соболя на страшной высоте, почти на самом гребне белка, в густом, выметнувшемся кедровом гайке. Вниз глянешь — голова кружится. С версту крюк дал Нефед, огибая гаек с подветренной стороны. Как всегда, осторожно, то и дело останавливаясь, подобрался к зверю — и уже в момент, когда вскинул было винтовку, соболь пулей метнулся вниз к россыпи, чуть-чуть не угадав в пасть собаке.
Молнией мелькнуло в голове Нефеда: «На чистинке в крутяке еще застигну иль заверну, перехвачу до россыпи, а то уйдет в камни», катнулся и в тот же миг почувствовал неотвратимое: просчитался!
Внизу холодом глянула острая оскаленная пасть многоверстной полузакаченной снегом россыпи.
На утро Бойко и Зотик по лыжнице нашли Нефеда. Сбросив лыжи, Зотик, оступаясь и проваливаясь между камней на каждом шагу, спустился в кручу Шумишихинской россыпи.
На острой замороженной груди россыпи, точно на окаменевшей плоти гигантского чудовища, чернели сгустки крови, клочки черных волос, брызги мозга, обрывки армяка и кусочки пихтовых лыж и рядом с этими грязными клочками ползал маленький такой, беспомощный, точно паучок, серенький человечек, а рядом с ним еще меньше собака. И этот маленький человечек маленькими, слабенькими, точно лапки паучка, ручейками заботливо собирал все эти клочки в одну кучу и все шептал: «Нефедушка! Ишь ты какое дело-то, а! Нефедушка! Ишь ты…».

Глава вторая

Хватаясь за выступы камней красными от холода пальцами, Зотик временами, точно в забытьи, останавливался и, уставившись в одну точку, силился припомнить, почему он тут, на россыпи, что, собственно, он ищет, и для чего ему так необходимо то, что он так долго не может найти.
А вспомнив, он снова старательно начинал обшаривать утолоченную им площадку, заглядывая в каждую расселину россыпи.
Искал, как ищут вот только что и вот, как будто, здесь оброненную вещичку, и никак не могут ее найти при всем старании, зная, что она вот гут, рядом где-то.
Вглядывался упорно и искал настойчиво, как будто, в том, что он решил.найти, крылось то необходимое, от чего зависело самое главное в его жизни.
— Нет, куда же он мог завалиться и как можно схоронить братку с половиной головы, чтоб его незахороненные кости растаскали бы хорчишки и всякая тварь лесная поганая…
И как часто случается, когда долго и упорно думают об одном и том же, когда пристально всматриваются в одно место, желая именно на этом месте найти потерянное, Зотик вновь забывал то, что он ищет и нашел случайно, совсем в противоположной стороне от изуродованного тела брата верхнюю часть черепа.
Удар при большой скорости лыжного бега и от падения с крутяка на острые камни был настолько силен, что, точно вихрем сорванная, по шву черепная коробка, от удара о выступ валуна, отлетела назад и завалилась в камни.
Обледеневший сгусток из костей, крови и волос Зотик бережно положил к изуродованному, точно изжеванному россыпью, телу брата.
Постояв над трупом, как бы внимательно, на всю жизнь запоминая то, что перед ним лежало, Зотик стал быстро обломком ложа от Нефедовой винтовки разгребать снег, расчищая место между двух валунов.
Щебень, мелкие, под силу, камни, раскачивая и выбирая, укладывал на сторону, выбрал даже куски иструхшего, поваленного когда-то россыпью кедра.
Бойко, не отстававший до этого ни на шаг от Зотика, теперь лежал рядом с Нефедом, положив острую свою морду на вытянутые передние лапы, и не поднимался, а только поворотами головы следил за движениями Зотика…
— Хорошо тут будет тебе, братка, и с первым же сивером снегом закатит, тихо так, тепло под снегом будет — зверь не тронет, — разговаривал с трупом и сам с собою Зотик.
Любовно, точно дитя малого в колыбели, уложил Зотик брата в россыпи под уступом камня, о который разбился Нефед.
Даже рукам Нефеда, огромным и окостеневшим, Зотик придал нужное положение, не мог только справиться с одной ногой, которая, вывернувшись пяткой вперед, а носком обутка назад, — этим уродливым выворотом болезненно врезалась в память Зотика.
Осторожно, как будто опасаясь сделать больно, заложил щебнем и камнями Нефеда, насколько силы хватило, и когда заложил, то торопливо, как всегда на кладбищах, как и на похоронах его отца, которые Зотик хорошо помнил, — стал загребать снегом каменный холмик… И только тогда, когда нечего стало делать, когда кончено было все и не было рядом, хотя и изуродованного, трупа брата, Зотик почувствовал, что он один, а солнце уже должно быть низко, что он голоден, что верхушки гор начинают куриться: к ветру, и что ему страшно тайги…
Зотик заплакал, как плачет ребенок, проснувшийся в незнакомой ему обстановке ночью, почувствовав себя одиноким среди насторожившейся тишины…

* * *
Верхушки белков, точно горевшие изнутри, клубились густым молочным паром, скрывая зубчатые спины гор и все ниже сползая в пади.
Точно кто-то невидимый огромной лопатой подкидывал с верхушек белков снежную пыль, и воздушный водоворот кружил ее, как в летний день мимолетный вихрь поднимает столбом пыль по дороге, за которым гоняются ребятишки с криком: «Чорт, чорт женится, брось в него только стеклом или острой жестянкой, — и непременно на ей кровь выступит».
И казалось торопившемуся к избушке Зотику, что если он не успеет вовремя добежать до избушки и его захватит по дороге этот снежный ураган, — то закрутит, затреплет его, как треплет вихрь попавшийся ему сухой осенний лист или клок слежавшегося сена, — и забросит его бог знает куда, но так закрутит, так закрутит, что уж никогда и никому, до самого второго пришествия, как рассказывал ему дедко, — этого «дружку» чортовой свадьбы отыскать не удастся.
Успею ли, не отемнять бы, не сбиться бы! А горы, охваченные пьяным разгулом бури, точно шевелились каменной своей поступью, издавая глухие гулы и словно переползали с места на место, с трепавшимися на их хребтах волосатыми верхушками старых кедров. Вот как будто здесь, вот рядом подол дымящегося белка и вдруг он пропал, скрылся, исчез куда-то в закрутившемся вихре, словно отполз на другое место…
Зотик знал, что такое бури зимой в горах, но здесь, на подоблачной высоте белков, в глубокой, на сотни верст раскинувшейся тайге — эта скатывающаяся с гор вихревая лавина закружила его сжавшиеся, напуганные и без того, коротенькие мысли.
К избушке подкатился, когда совсем почти рядом на соседнем за ручьем увале трещали падавшие под напором урагана коряжистые сухостоины и, как исступленная, ревела, разматывая длинными космами, почерневшая еще больше от натуги и злости, лесная чернь.
Дрожащими пальцами Зотик зажег спичку, потом бересто, потом дрова в каменке. И выступившие разом в свете огня, закопченные до глянца, стены избушки, столик, нары и подвешенная за норку шкура соболя уже одним своим присутствием, точно из капкана, освободили перепуганного Зотика.
— Эка, брат Боюшка, как напужались-то мы с тобой, — заговорил Зотик, но голос был все еще чужой, все еще ущемленный этим капканом; Бойко, стукнув хвостом, — подошел к протянутой руке Зотика. — Здорово струсили, — вновь, но уже тверже, сказал Зотик.

* * *
Зотик старался занять себя чем-нибудь, чтоб не оставаться наедине с неотвязчивыми мыслями о заложенном в камни брате, о вывороте правой пятки вперед, об урагане за стенами избушки.
И он колол сухие смолистые корни, запасенные под нарами, набивая ими уже пылавшую каменку, и для чего-то стал даже переобуваться.
Вспомнив о том, что он и Бойко весь день ничего не ели, уселся около туеска с медом, обмакивая в него закорублые коральки хлеба.
— Вот видишь, и добежали, а ты уж, поди, думал, — опять обращаясь к Бойке, заговорил Зотик… И вновь вздрогнул: совсем рядом с избушкой рухнула обломленная вершина сухой пихты, и от этого падения, как будто вместе с Зотиком, всем нутром вздрогнула продымленная старая избушка.
Зотик перестал жевать и невольно ближе пододвинулся к сидевшему перед ним Бойке.
— Ишь ты, как стрелят, — выдавил опять Зотик, — только бы не сорвало крышу. А холодно поди ему там на россыпи-то, пока снегом-то не закатит, — опять полезли в голову мысли. — А ты уйди от каменки, опалишь шерсть-то, — перебил ход своих мыслей Зотик.
И оттого ли, что в избушке сделалось тепло, даже жарко от каменки, оттого ли, что Зотик измучился за день, да и перед этим провел тревожную ночь, голова Зотика клонилась все ниже и ниже к Бойке, — и, наконец, совсем опустилась, ткнувшись в рыжую, мягкую шерсть собаки. Цепкий, прилипчивый сон разжал тиски Зотикова страха и ухватил его в беремя своими мягкими, баюкающими руками, заботливо распрямил его ноги, распустив в веселую улыбку издерганное страхом лицо.
Так же, как и накануне, Зотик проснулся очень рано, проснулся от разноголосого воя бури за стенами избушки. Клочья берестяной крыши стучали на все лады по жердяному настилу, готовые вот-вот оторваться и улететь вместе с избушкой. Приткнувшаяся, между двух увалов, на чистинке, избушка поминутно вздрагивала худенькой прокопченной грудью в водовороте снежной бури, как в стремительном рукаве вешнего потока вздрагивает под напором волн, залитое до вершины, молодое тонкостволое дерево.
До свету еще было далеко, — это Зотик определил по той непроницаемой темноте за четверговым квадратом отверстия в стене.
На полу было холодно, и Зотик продрог.
Эка высвистело за ночь тепло-то, — обращаясь к кому-то, сказал Зотик и, услышав позевывание проснувшегося Бойки, обрадовался ему.
— Неужто не выспался, — а я, брате, уж давно не сплю. Давай-ка вот огонь вздуем, — избушку прогреем. Ишь высвистело как тепло-то — теперь уже для Бойки повторил Зотик, стараясь говорить как можно спокойнее.
Так обманывал свой страх Зотик всегда и раньше, когда, бывало, запоздавши, ночью возвращался летом с покоса или с пасеки. Только тогда, обычно, он начинал петь какую-нибудь песню или громко разговаривал с лошадью:
— Ишь ты, нокоть-те закатай, — недоступь! — сопровождая выкрик на лошадь ударом повода или пинком, почти всегда бесследно прогонял свою трусливую настороженность к шорохам ночи.
У Зотика, как и у всех людей, был ряд таких испытанных средств и он пользовался ими довольно удачно, хотя и всегда почти бессознательно.
И теперь, чтоб прогнать мысли о вчерашнем дне, он опять взялся за дрова и растопку каменки, но, сунувшись под нары, он нашел там только два сухих березовых полена и бересто.
Весь этот запас Нефед держал, обычно, только на подтопку, дрова же были у него сложены рядом с избушкой у одной из стен.
— Эх, и обмишулились же мы с тобой, а? А ведь за дверь и носа высунуть страшно, — того и гляди, что с ног собьет. Как ты думаешь, Бойка, собьет ведь, а? — и уверенный, что Бойка разделяет его опасения, Зотик принялся за последние два полена.
Точно живая, извиваясь и скручиваясь, в огне вспыхнула береста, — успокоительно затрещали березовые поленья, как бы заглушая слабым своим треском снежный ураган за стенами избушки.
Но поднявшийся до верхнего, прорубленного в потолке дымохода, дым с силой порывом ветра, как вздохом исполинского животного, кинуло обратно, забивая пламя и наполняя едким берестяно-депярным удушьем избушку. Бойко отскочил от каменки и долго чихал, забившись под нары.
Зотик лег на брюхо и уставился на огонь, который то вспыхивал, то пропадал под напорами кружившегося снаружи ветра.
Дрова не горели, а дымили, и дым густым пластом опускался все ниже и ниже, нестерпимо ел глаза, щекотал в горле.
— Эка фукат-то как ево обратно, так, пожалуй, и нас выкурит дымом, как бар суков из логова, — в сказанной фразе словно успокоения искал Зотик.
Но заглохшие было дрова вновь стали разгораться все ярче и ярче, и дым, отыскав проходы в плохо проконопаченной избушке, где-то, видимо, с подветренной стороны, ниже не опускался. От каменки потянуло теплом.
— Должно, стихат погода, надурелась, — опять обращаясь к кому-то, сказал Зотик, и опять от того, что сказал, откатился подступавший к горлу волосатый, точно из кошмы, комок.
О том, что предстояло Зотику утром, он старался не думать. «Даст бог день, даст бог и пищу», вертелась успокаивающая его мысль.
А утро уже заглядывало в окошко, даже и сквозь застилавший дым, и Зотик, поднявшись, осторожно толкнул дверь, решив выйти посмотреть погоду. Дверь только немного подалась и уперлась во что-то, Зотик понял, что дверь за ночь закатило снегом. Нажав ее всем своим телом, открыл и сразу же по колено загруз в снегу, нанесенном за ночь.
Буря заметно затихала, но гул ее еще наполнял воздух, укатываясь все дальше и дальше.
Верный признак перемены погоды — сверкавшие белки — обрадовал и на мгновенье успокоил Зотика.
Выскочивший из избушки Бойка сразу же завяз по самые уши. Снег был, точно кисель, мягок и глубок.
— По такой-то пороше только бы зверя гонять, — вспомнил Зотик одну из охот около заимки, когда они с соседним Фотькой вдвоем собаками затравили лисицу.
И воспоминания о Фотьке, о заимке, о деде Науме, о Феклисте, о горячих щах и даже о заднем дворе, на котором теперь, наверное, орудует со скотом дедко, опять, как верблюжьей варежкой, ухватили за голое сердце Зотика.
— Им хорошо там, дома, на народе, а я вот здесь один.
И оттого, что он не на народе, а здесь, один, предоставленный сам себе, своим мыслям, своему страху, своей, а не чьей-то заботе о себе (а это больше всего и пугало его), Зотик совсем не доверял себе, привыкший быть беспечным за широкой спиной Нефеда.
— Ой, не найду выхода, сблужу, отемняю по экому-то уброду.
И, глянув на убегающие черные волны хребтов и увалов тайги, куда он — Зотик, должен был пуститься, ему делалось холодно от одной мысли затеряться в этих трущобах. Но заимка, дедка, горячие щи, Феклиста, такая удобная широкая печка, на которой вечерами Зотик любил слушать рассказы дедушки Наума, уже неудержимо потянули к себе мысли Зотика.
Зотик вновь зашел в избушку и почему-то очень торопливо, не решив еще определенно, стал собираться, как бы откладывая окончательное решение до самого последа.
Торопливо вынул из сумки Нефеда лишнюю тягость, оставив только сухари, да немного «провьянту». Переобулся и, подвернув новую пару Нефедовых портянок, уложил бережно соболью шкурку в Нефедову же рубаху. Потом к чему-то жеребьем зарядил дробовик. Сунул за пазуху коробок спичек, за пояс топор и рукавицы и, решительно перекрестившись, как летом, когда, купаясь в глубоких холодных струях реки, он готовился прыгнуть с высокого камня прямо в пенящийся омут, — шагнул из избушки.
Бойка, с любопытством наблюдавший сборы, взвизгнул и выскочил за ним.

* * *
Ход был тяжелый, лыжи оставляли глубокий след, и Бойка, сунувшись было вперед, сразу же вернулся на лыжницу. Зотик знал, что идти нужно на полдень, что Шумишихинский белок должен быть влево, что идти нужно сначала вниз по речке, — и этого было достаточно, чтоб уверенно двигать лыжи от этой заброшенной избушки домой на заимку, к Фотьке, к деду Науму и даже к такому близкому комолому бычишке.
И оттого, что он так неожиданно и решительно двинулся домой, Зотику вначале сделалось даже весело, и он все уверенней и быстрей двигал по мягкому, не облежавшемуся еще снегу, камысеные[7] лыжи.
Сравнявшись с россыпью белка, на которой была Нефедова могила, Зотик совсем не узнал ее. Вместо каменных валунов и исковерканного колодника, блестела широкая, убегающая далеко ввысь мягкая лента закаченной россыпи, игривая, как поверхность реки с причудливыми гребешками, наструганными гулявшим здесь всю ночь ветром.
Проходя эту россыпь, Зотик особенно торопился уйти от вновь нахлынувших воспоминаний и от этого жуткого места, проглотившего его брата.
— Со все бох, со все бох, — твердил он долго еще, отыскав невольно успокаивающую фразу и налегая все больше и больше на широкие лыжи.
В тайге, поглубже от кромки, снегу было меньше, и Зотик учел это, время от времени возвращаясь к увалу над речкой.
Зотик шел, стараясь представить свой дальнейший путь.
— Ежели я вон с того увала поверну вправо, то впереди должен быть виден влеве Шумишихинский белок, потому, когда сюда шли, он был вправе, — соображал Зотик.
И оттого ли, что Зотик так был занят высчитыванием и ориентировкой пути, он почти не вспоминал Нефеда, а, вспомнив, прошептав: «Со все бох, со все бох», — вновь озабоченно всматривался вперед и по сторонам.
От быстрого хода волосы Зотика взмокли под шапкой, и он, сняв ее, заткнул ушами за опояску. В горле становилось сухо, и Зотик то и дело горстью хватал снег.
Тайга, засыпанная снегом, онемевшая, точно притаившись, прислушивалась к малейшему шороху, и что-то суровое было в ее молчании.
Лыжный ход Зотика, казалось, был единственным шумом, осмелившимся нарушить ее заснеженный угрюмый покой.
Поперек лыжины часто попадались следы белки, колонка, а одно время наткнулся Зотик и на след зверя, но странно, они совершенно не интересовали его теперь. Все внимание, все мысли Зотика были, как можно скорей увидеть Шумишихинский белок, увидев который, он, казалось, будет наполовину спасен, уже дома.

* * *
Зотик плохо помнил, сколько времени он уже шел, но потому, что ноги начинали нестерпимо ныть и еле сгибаться в коленях, потому, что ход становился все медленней, потому что сумка и дробовик все тяжелели и тяжелели, — он определил, что должен бы уйти далеко и что, пожалуй, не плохо будет и отдохнуть.
Выйдя из густого пихтача, в котором всегда полутемно, на поляну и взглянув на небо, Зотик не нашел солнца. На вершине белка оно играло отблеском заката.
Начинались сумерки.
И так неожиданно, быстро кончился день, Зотику казалось, что должен бы быть еще полдень, и, словно отодвинувшийся куда-то Шимишихинский белок, около которого, по рассказам Нефеда, Зотик знал, что была промысловая избушка, вновь спугнул Зотика с остановки, и он, еле передвигая ноги, снова потянулся вперед, все еще рассчитывая вот-вот увидеть и белок, и натолкнуться на избушку.
Какая бы ни была, лишь бы избушка, каменку нажег бы и от одной этой мысли Зотик снова напрягал все свои силы, двигая отяжелевшие ноги.
Бойка, голодный и утомленный по уброду, плелся все время сзади.
Сумерки спрятали даль и сразу же наполнили тайгу выплывшими откуда-то, шевелящимися тенями, шорохами и той особенной жуткой настороженностью, которой дышит в тайге от каждого дерева летом и зимой ночью.
Голова Зотика горела, а мысли леденели, он чувствовал, что идти дальше бесполезно, что он заблудился, что надо что-то сделать и непременно сейчас, чтоб не сунуться В снег лицом и не замерзнуть, как слепому щенку, выброшенному на улицу.
Но Зотик все еще шел, выбиваясь из остатка сил, боясь остановки, ему казалось — с остановкой на минуту он уже не встанет и не подымется никогда.
Непременно надо идти, а так хочется лечь прямо в снег, вытянувшись во весь рост, сбросив лыжи.
Шел уже бессознательно, не замечая направления, натыкаясь на пихты, и когда уперся во что-то в темноте перед собой, и идти было вперед нельзя, — не удивился этому, а как бы обрадовался даже, опустившись прямо на мягкий снег.

* * *
Очнулся от холода и первое время не мог даже припомнить, где он, как он сюда попал, но, осмотревшись и вспомнив все, Зотик, несмотря на горевшую в огне голову и точно свинцом налитое тело, поднялся и, заметив у ног свернувшегося Бойку, ухватился за него всем своим существом, как за единственную осязаемую надежду.
— Вставай, Боюшка, — не сказал, а прохрипел Зотик; в горле у него пересохло, и язык одеревянел, не поворачиваясь, как у человека, который силится крикнуть что-то во сне.
Куда это мы попали с тобой, а? И, покачнувшись от усталости и от распускавшего его тело жара, Зотик оперся о поваленную когда-то бурей огромную, ощетинившуюся засохшими иглами пихту.
Уколовшая руку хвоя по какой-то непонятной для него причине уколола одну, другую мысль в пылавшей огнем голове Зотика, и он, уже выдернувши из-за опояски топор, застучал им по сухим веткам валежины. Обрубив нижние со ствола ветки, Зотик обшарил сучковатый ствол и, набрав пук сухого древесного моху, торопливо поджег его, подложив мох к красным и сухим, как порох, пихтовым лапам, сложенным костром под стволом пихты.
Огонь взялся сразу, торопливо забегав по бахроме хвои, и сразу же расцветил в мелкие мозаиковые блестки и пухлый снег’ на стволе пихты, и маленькую, засыпанную снегом полянку со следами Зотиковой лыжницы.
Зотик сел около лежавшего у костра измученного Бойки.
Снял лыжи и дробовик и все это, воткнув в снег, поставил рядом.
И странно: как только он бросил работу и сел, оглянувшись кругом горящими, воспаленными глазами, он снова почувствовал непреоборимый страх, так настойчиво ползший к нему из черты, не освещенной огнем, сделавшейся от сгущавшего темноту костра еще кошмарнее и фантастичнее.
Зотику показалось, что обступившие его со всех сторон пихты — не пихты вовсе, а болотные чудища, поджавшие одну ногу в нутро, как стоят журавли, и держась только на одной ладыжке, что они переступают время от времени на своей ладыжке и тянут свои волосатые, длинные, как шест, клювы с ощетинившимися во все стороны клочьями, что они, кланяясь, подвигаются и перебегают к нему, это он совсем ясно видит во вспышках костра, и что они совсем уже близко, уже он видит даже их маленькие зеленые глазки и даже обвившийся вокруг ноги курчавенький такой хвост, видит даже, как кончик этого хвоста шевелится с одной стороны ладыжки.
— О чем это шепчутся они, кивая друг другу клювами?
Помертвевшими губами Зотик пытался сам шептать заученную им когда-то «изгоняющую бесы» молитву, но рот ссохся, и губы не шевелились:
— Да во-во, да воскреснет, снет, снет, — начинал он, и не мог оторваться от этого обступившего его круга, трясясь, как в лихорадке.
Бойка лежал рядом и, разнеженный теплом, вздрагивал во сне.
— Почему он спит и не чует их?
Но вот напряженное к шорохам ночи, обостренное до чрезвычайности ухо Зотика уловило в глубине этих чудищ стон, стук и опять стон чей-то, еще и еще ближе и ближе. Зотик вскочил и сразу же одноногие чудища тоже отпрыгнули в стороны. Зотик увидел этот прыжок и дико вскрикнул.
Вскочивший Бойка, подняв уши, уставился в ту же сторону, и страх ли Зотика передался ему, или он действительно учуял кого-то, но он сердито зарычал, оскалив зубы.
И это сердитое ворчание Бойки горевшему в жару и уже бредившему Зотику показалось рыканьем обступивших и бросившихся на него со всех сторон одноногих болотных чудищ.
Не помня себя, он схватил ружье и, не целясь, упершись им в самого толстого и близкого одноногого, выстрелил.
— Гоп-гоп, — заржали они разом во все глотки и бросились на него.
Зотик взвизгнул, бросил в одного из них дробовиком и, проваливаясь по пояс в снегу, задыхаясь, бросился от них, все время стараясь вырваться из цепких когтей гнавшихся за ним одноногов. Но преследователи хитрее Зотика, они уже обежали его вокруг и становятся на дороге. Вот один из них, упершись толстой деревянной ладыжкой в снег и разоставив мохнатые крылья в стороны, разинув длинный клюв, зарычал на него и схватил его прямо за волосы.
— Попался Зюзик! — шипел он ему в самое ухо. — Попался.
Зотик упал и старался крикнуть, оттолкнуть их, но уже со всех сторон они навалились на него и потянули по снегу.
А потом они бросили его, отошли и легли вокруг, потом они ушли, и потом Зотик, совсем маленький, пополз подолишком рубахи, а оторвавшийся с веревочки бычок стал тыкать его холодной мордой в лицо, в нос, в шею, и он, Зотик, кричал, а телок все тыкал и тыкал его в нос, в шею и лизал его шершавым языком, а потом подошла Зотикова мать и отогнала телка, а телок стал на задние лапы и завыл.
У лица Зотика запрокинутого навзничь, сидел Бойка и, почуяв что-то недоброе звериным чутьем своим, выл дико и надрывно.
На востоке занималась заря. В глубине тайги вернувшийся с ночного промысла ухал филин.

Глава третья

— Ишь ведь их как христовы надсажаются, на ково бы это? — загнусавил в томноте проснувшийся от собачьего лая Анемподист Вонифатьевич.
— Дивно знать ишшо до свету-то, — пробасил отозвавшийся на голос Вонифатьича, поднявшийся на нарах большой и нескладный Мокей.
— Ума не приложу на ково бы это, — и ногтями широкой, точно звериной, лапы заскреб по волосатой груди.
За стенами избушки в три голоса в разнобой захлебывались собаки.
— Ишь кичиги[8]-то куда задрало, — наклонясь вперед и заглядывая в узенькое окошечко избушки, слова, точно шары, выкатил из своей глотки Мокей.
— С час поди уж, как разбудили окаянные.
— Терьку бы поднять што ли, ой восподи Исусе, — снова пропел Анемподист Вонифатьич, не старый еще, но метивший уже в уставщики[9], добавляя к каждой фразе своей святое слово, кстати и не кстати.
— Эк его нахрапывает-то, благословленный.
— А ты ему ноздри сукину сыну зажми, али труту под хвост зажженого всунь — врет подскочит, — снизу из-под нар пискливо отозвался Зиновейка Маерчик — новосел, прозванный Маерчиком за малый рост свой и за мышиный пискливый голос.
Терька на промысел с большими взят был первый раз. Его мать, вдова, упросила Вонифатьича взять Терьку из четвертой части.
— Про-проняло, — давился Мокей, покрывая своим жирным басом взлаивания и подвизгивания Анемподиста и Зиновейки.
— Че вы это право, — я же ведь вовсе не спал и все слышал, — оправдывался Терька, но это еще больше смешило всех.
— Надерни-ка чирки, Теря, да выдь посмотри, на ково они там лают-та.
Терька послушно слез с нар и зашарил в темноте портянки, висевшие на перекладине над каменкой, попросил у Вонифатьича озям и опояску, нетропливо перетянул живот, нахлобучил на уши шапку и шагнул за дверь.
После густого, как сусло, человеческого запаха избушки, морозный воздух ночи сразу же опьянил Терьку, и в закружившейся голове, перед глазами, брызгами метнулись холодные звезды на делкой синеве неба.
Осмелевшие собаки одна за другой бросились к чернеющему пихтачу соседнего увала, не переставая на бегу лаять.
Колкое эхо в морозной тишине ночи дробилось мелким хрусталем, ударяясь о горные ущелья и пади Шумишихинского белка.
Терька, надернув лыжи, катнул к увалу вслед за собаками и остановился перед спуском в речку.
Собаки, проваливаясь в надувах снега, выбирались уже на противоположный берег речки, на бегу в гору смолкнув.
В это время ухо Терьки ухватило из мутной тишины увала вырвавшийся протяжный вой. Терька струсил и быстро перекрестился, не успев даже снять и рукавицы.
Круто повернувшись, он торопливо пошел к черневшей кочкой избушке, чувствуя как по всему телу холодными пупырышками пробегал страх.
— Че, как долго Теря? — спросил его Анемподист Вонифатьич.
— Не ладно чтой-то, деда, — уж больно собаки к увалу рвутся и вой какой-то нехороший, я своими ушами слышал, собака быдто, и быдто не собака, тоненько так завыла, да длинно.
— Восподи Исусе Христе-сыне боже, — закрестился Анемподист, тыкая себя то в лоб, то в брюхо двумя перстами. — Подымайтесь-ка ребята, надо бы самим оследствовать, — не зря же и вой, и собаки рвутся, кому бы это быть? Волков от Ноева потопа в белках не слыхивано, а так кому?
Все молча сопели, обуваясь и отыскивая в полутьме и темноте избушки шапки, рукавицы и опояски.
А когда вывалились за порог избушки, то, задрав головы и насторожив по звериному уши, уставились в серую муть увала, коловшегося от дружных голосов собак…
Начинало отбеливать. Ковш большой медведицы закинулся совсем навзничь и, казалось, из него это сыпались изумрудным потоком прыгавшие перед глазами в густом молоке тумана звезды.
Мокей привычным движением ног вдернул чирки в юксы лыж и широкой, в развалку походкой захрустел к косогору, навстречу звеневшим голосам собак. Терька догнал его у кромки леса.
На полном ходу на поляну выкатились и первое время оба и в толк взять не могли, что за оказия перед ними.
Около визжавшего и крутившегося клубка собак на снегу под пихтой навзничь лежал человек.
Мокей наклонился к лежащему человеку, крестясь и в то же время ругаясь.
— Терька! Да ведь это парнишка чей-то, глянь-кось.
— Дяинька Мокей, да это Зотька! И собака-то ихна, вот провалиться мне на этом самом месте.
Мокей осторожно дотронулся до лица Зотика, как бы боясь побеспокоить лежащего, и сразу же корявые пальцы его учуяли, что мальченко еще жив, что гам где-то в глубине тела его плещется еще не остывшая кровь.
— Терька, да он жив! Вот с места не сойти мне, жив, — закричал Мокей и, схватив на руки Зотика, давай трясти его, как бабы трясут раскричавшегося ребенка.
Зотик приоткрыл глаза и застонал.
— Живой! живой! В избушку скорей, в избушку! — с какой-то новой, непонятной ему заботливостью, Мокей понес Зотика, став на старую лыжницу.
Терька, как и Мокей, шел беззвучно, точно по воздуху плыл, боясь расплескать наружу то, что переполняло его всего…
— Я говорил неладное что-то, а оно вот, видишь ты, замерз бы на свету.
— Шевелится! Шевелится! Смотри, Терька, шевелится, — осклабляясь толстым лицом своим, шептал Мокей, протискиваясь с Зотиком между густого пихтача.
От избушки, семеня ногами, навстречу Мокею дернулся Вонифатьич…
— Мокеюшка, да как же это, да откуда он взялся, мученик пречесной.

* * *
— Зотька, Наумов внучек, андельчик божий, да как он туда попал, Мокеюшка? А брат-от Нефед — где же он, восподи?!
— Клади под изголовье-то мягше, — крикнул Мокей Зиновейке, внося Зотика в избушку и укладывая на нары.
Бойка проскочил за ним в дверь и забился в угол. Мокей сел тихонько на кромку нар.
Зотик приоткрыл глаза, уставился в прокопченный потолок, как будто припоминая что-то, но вновь забылся, и Мокей неслышными шагами, на цыпочках вышел из избушки.
Перед глазами его обрывками пробегали картины далекого прошлого.
Замерзал и он, будучи в работниках у Быструшанского богатея. Первый раз за всю жизнь у спасенного им Зотьки он вспомнил свое прошлое, и это прошлое казалось ему таким далеким, неповторяемым и теплым.
— Пить, — чуть слышно прошептал горевший в огне Зотик, и Мокей без армяка и шапки бросился, схвативши котелок, в речку.
Когда вернулся, то Зотик, сидя на нарах с горевшими глазами, кричал: пусти, пусти, утыр[10] его, утыр, Бойка…

* * *
К вечеру жар спал, и Зотик перестал бредить. Пристально вглядываясь в сидевшего рядом Мокея, Зотик силился припомнить, где он.
Он помнил, что пошел домой один и что дорогой заблудился, но как попал в эту избушку и кто это с ним рядом, он никак не мог вспомнить.
К вечеру Зотик опять заснул и, как показалось Мокею, заснул крепко.
Ночь Мокей спал, против обыкновения, чутко, два раза подавал воды Зотику и каждый раз подолгу не мог уснуть.
К утру Зотик вновь начал бредить, вскакивая с постели.

* * *
— Эка беда-то, не умер бы парнишка, оборони восподь, — стонал Анемподист Вонифатьич.
— Ты, Мокеюшка, с Терькой доставьте уж парненочку домой, — зачтется этот труд-то на том свете.
Мокей сидел злой и, обжигаясь, пил кипяток с распаренным чигыром[11].
Он знал, что Анемподист Вонифатьич сплавляет и его, и Терьку из своих личных выгод, а он и без его советов решил доставить Зотика домой.
Мокею не раз доводилось из тайги с белков вывозить на себе тяжелый груз, раз даже двух козлов убитых выволок. Не трудности пути пугали и злили его.
Острорылая фигурка плакавшего над Зотиком Анемподиста разозлила Мокея.
— Никово мне не надо, убирайтесь к дьяволу, — закричал он неистово на приказание Анемподиста Терьке собираться ему на подмогу.
Долго еще ворчал он, когда связывал ремнем в головках и по юксам Зотиковы лыжи. «Не ушибить бы только где», — разговаривал он сам с собой.
— Путь добрый, Мокеюшка, поди-ка с восподом, — не удержался Анемподист.
Зотик открыл глаза и, не мигая, уставился на Мокея, только обгоревшие от жара губы вздрагивали.
Мокей подвязал шапку ему под подбородком и, запахнув полы огромного армяка, подпоясал Зотика своим ремнем. Бережно приподняв стонавшего Зотика, он уложил его на подстеленные пихтовые лапы. Связанные лыжи перевязал крест-накрест поверх Зотика опояской, прихватив ее калмыцким узлом к головкам лыж и боковинкам юкс.
— Так-то вот надежней будет, — сказал он, вздрагивая от прохватывавшего его холода, он остался в одной стеганке и пока не тронулся в путь, его порядочно прознобило.
— Бласлови, восподи!
Связанные лыжи с Зотиком кромками выставившихся пихтовых лап тормозили, но Мокей обломал концы веток, и лыжи пошли ходко.
Плохо было спускать Зотика с Крутиков под гору, и Мокей норовил идти больше гривами.

* * *
Долго нырял с увала на увал Мокей, ускребаясь в гору и тормозя на крутиках, до тех пор, пока не выбрался в вершину Маралушки на набитую к сену дорогу. И чем ближе подвигался он к заимке, тем тревожней и радостней становилось на душе. Ему все еще плохо верилось, что он, Мокей Калашников, способен бросить все и возиться, как баба, с больным парнишкой. И это наполняло его какой-то новой, непонятной ему радостью.
Поскотина вынырнула из-за поворота совсем неожиданно, и Мокей прибавил ходу. Завиднелись избушки Сысоевки с длинными хвостами дворов, убегающих прямо к прорубям в речку. На краю заимки Мокея остановила Митревна, подымавшаяся с ведрами от речки.
— Чё это, сват, рано так с белков-то выворотился? — и, увидев привязанного к лыжам человека, ахнула и уронила ведра.
— Мать ты моя, да ведь это Зотька Наумычев, — заголосила она, и сунув за загородку ведра и коромысло, бросилась к Феклисте.
Простоволосая и бледная, почуяв что-то недоброе, выскочила Феклиста, а за ней и дед Наум, мелко перебирая старыми ногами.
— Зотинька! — дико вскрикнула Феклиста, наклоняясь над ним, и потом еще громче: — А где же Нефедушка? Нефедушка!..

Глава четвертая

Скрипучие ворота Нумычева двора все взвизгивали под торопливыми рывками сновавших взад и вперед сысоевцев.
Вдовуха Митревна — грудастая, «груздь баба», как звали ее сысоевские ашшаульники[12] за красное лицо да за круглые широкие бедра, на правах перво-возвестницы, мигом облетела всю заимку.
Тринадцать дворов Сысоевки живут одной крепко перевитой невидимыми нитями радости и горя жизнью. Тринадцать дворов Сысоевки одинаково жадны до чужого горя и до чужой радости.
Зотик лежал на широкой лавке, около него суетился совсем растерявшийся дед Наум, в длинной холщевой рубахе, перепоясанной красным домотканным пояском.
— Ево святая воля на все, да святится имя твое, — бессвязно бормотал он, одергивая левой рукой то поясок, то рубаху.
В самом углу кути, вздрагивая всей спиной, причитала Феклиста:
— Да сокол ты мой я-а-сной, да Нефедушка ты мой желанный, да чует мое… сер-цы-нь-ко…
И за этими словами причетов Феклиста старалась скрыть, спрятать от самой себя тяжелое предчувствие, воткнувшееся, как дронощепина под ноготь, в сердце. Зотик, поворачиваясь на лавке, невнятно заговорил в бреду и открыл глаза.
— Эко горит, сердешненький, раздеть бы иво надоть, дедушка Наум, — и не дожидаясь ответа, Митревна уже засуетилась над чирками, стягивая их с ног Зотика.
Распоясав и заворотив подол верхней рубахи Зотика, Митревна наткнулась на смятую шкурку соболя и, подавая ее деду Науму, ахнула:
— Зверь! — и разом с нею ахнули и стоявшие у порога, впившись в темную, смятую комочком соболью шкурку.
— Ворона зверушка — добра! — бросил кто-то.
— Опять и привалило Наумычевым, — не удержался еще кто-то из самого угла порога.
Мокрым, распухшим от слез лицом повернулась и Феклиста и, не видя ни шкурки, ни Зотика, ни битком набитого в избе народу, уперлась поверх голов стоявших, словно прислушиваясь к чему-то.
Соболья шкурка, принесенная Зотиком, по непонятной ей причине, окончательно подтвердила страшную догадку Феклисты о несчастьи с Нефедом. И она смолкла и онемела, как смолкает зверь под ударом тяжелого обуха по голове.

* * *
Тихо стало в избе, слышно было только, как сопели, словно одним большим носом, стоявшие у порога люди. А потом разом — «в одну дверь» пошли все к своим избам, к вольничавшим без матерей ребятам, недопоенным телкам, недоделанной бабьей работе.
Первое, что вползло в сознание и пошевелило мысли очнувшегося вечером Зотика, был знакомый приторно-сладкий запах калины, парившейся в печке.
Этот запах наполнил его всего и, застилая на мгновение прошлое, заставил остро почувствовать радость — от присутствия раскинувшихся над ним восковых плах потолка с воткнутым в переднем углу пропыленным пучком богородской травы и колючих, вечных в своем цвету, бессмертников у широких медных складней старинных икон, знакомых ему от раннего детства.
Зотик с трудом оторвал от подушки отяжелевшую голову и, опираясь о лавку, приподнялся и сел. В избе никого не было, и тишина с предвечерними сумерками, словно тонкой прозрачной пленкой, отгородила в его памяти прошлые дни и заставила с любопытством пристально всматриваться в каждую знакомую мелочь, сосредоточивая на них все просыпающееся сознание.
Поднявшийся на своих хрупких кривых ногах пестрый теленок под порогом избы — своим стуком привлек внимание Зотика, и он невнятно проговорил:
— Ишь ты, Чернуха отелилась.
В сенях щелкнула щеколда — и на пороге избы с полным подойником молока, от которого шел пар, остановилась Феклиста, в коротеньком зипуне, перепоясанном дедушкиной опояской.
Зотик совсем не удивился ей, но почему же она выронила подойник и что-то говорит, и часто-часто — это Зотик видит и чувствует, потому что у ней открывается рот и вспыхивают зубы, — но что говорит она, Зотик никак понять не может.
Когда опять открыл глаза, то Феклистина рука у него была на лбу, и твердые мозоли широкой ладони, гладили его по мокрому горячему лицу.
— Зотинька! — по шевелящимся губам Феклисты понял он, все еще плохо воспринимая на слух. — Зотик! — словно сквозь сон слышал он и никак не мог проснуться, чувствуя только ее мозолистую ладонь на своих щеках. — Зотик! а Нефед где? где Нефед? — услышал он, наконец, совсем близко нагнувшуюся Феклисту, и разом словно разорвалась перед его глазами тонкая непроницаемая пленка — и вывернутая пяткой вперед нога, и залитая фиолетово-красным студнем изуродованная половина головы Нефеда вновь, как и на нарах избушки, точно с потолка спустилась перед самым его лицом, да так близко, что Зотик протянул руку и стал потихоньку отодвигать его в сторону.
— Ишь ты, ведь я закопал его, а он — вот он.
— Ково закопал, Зотинька? Ково? — слышит он у самого уха голос Феклисты и удивляется, как она не знает…
— Убери Нефеда, зачем он, я закопал его, убери, — шепчет он бессознательно на вопрос Феклисты.
— Пить! — не он, а словно другой кто-то рядом с ним сказал, но Феклиста не слыхала должно быть, Феклиста отодвинулась от него, отодвинулся далеко и потолок, и Нефед, спустившийся с потолка, а перед глазами Зотика вытянулась длинная как пихтовый каек, соболья шкурка с узенькой прорезью на брюхе.

* * *
— Ты бы, Феклиста, до Селифонтьевны добежала — пользительна гля болезни старушка, ой как пользительна, — тараторила Митревна, забежавшая доведаться к Наумычевым. — Мотри, как разбросался парнишка.
Но Феклиста словно не слышала болтовни Митревны, а дед Наум даже не повернулся к ней, и все искал что-то с жировиком в шкафике.
Митревна потихоньку вышла, обидевшись и на Феклисту, и на деда Наума.

* * *
Долго хлопал поклоны, сгибая старые колени, дед Наум, долго шептал он знакомые слова молитв, перебирая зарубки на лестовке, стараясь хоть на минуту забыться от мыслей об убившемся в белках Нефеде, о бредившем в жару Зотике. Но привычное спокойствие души не наступало. Стоны метавшегося Зотика мешали сосредоточиться деду Науму, и он все чаще и чаще падал на колени, каждый раз с трудом подымаясь для того, чтобы вновь опуститься.
— Восподи спаси, восподи сохрани, матушка пресвятая богородица — помилуй!
Забившись в дальний угол полатей, с широко открытыми глазами лежала Феклиста.
И перед глазами ее стоял все он, Нефед, молодой, сильный, бородатый.
Вот здесь, на этих самых полатях, три года тому назад, после того, как в лоск полегли в избе кто где мог — упившиеся — и свои сысоевские и соседи с заимки Чистюньки, гулявшие на ее свадьбе, они с Нефедом, тогда еще получужим и немножко страшным, пьянели от прикосновения друг к другу.
Феклиста и сейчас помнит, как у ней пересохло во рту и огнем вспыхнуло тело, когда Нефед схватил и тиснул ее горячими волосатыми руками.
— Господи! Да что же это я! — ловила она себя на грешных неотвязчивых мыслях… — Грех-от, срам-от какой!.. — и закусив губы, старалась представить Нефеда мертвым, но это ей никак не удавалось — ее молодое, здоровое тело протестовало против неестественной ранней Нефедовой смерти, и мысль, послушная зовам тела, невольно делала горячие скачки от действительности к недавнему прошлому.
И от этого еще грузнее прижимало ее тяжестью рухнувшего утеса горе. Второй раз прокричал петух под крышей навеса, а дед Наум все ерзал и ерзал по скрипучему голбчику.
— Само пора пойтить, бласловясь!.. — боясь обмолвиться словом, подумал дед Наум, накинув азям на плечи, нащупав приготовленный им с вечера новый берестяной туесок, вышел во двор…
Заимка спала. Даже собаки не лаяли. Дед Наум тихонько вышел за ворота и, крестясь через каждые три шага, направился на задворки к проруби.
Не торопясь, с крестами и поклонами на восток, он зачерпнул из синей, словно в хрустале, продолбленной проруби в туесок воды и, также крестясь через каждые три шага, «в молчании великом» понес «молчану» воду.
У порога он три раза поклонился в землю и, шагнув к образам, в полголоса зашептал:
— Встану я, раб божий Наум, бласловясь, пойду я, раб божий Наум, перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в ворота, под восток, под восточную сторону, к океан-морю. В океане-море стоит бык железный, медны рога, оловянны глаза. Ты, бык железный и медны рога и оловянны глаза, вынь из раба божия Зотея поленницу-огневицу и брось из нево в океан-море, в белый мелкий жемчук, в песок, в печатную сажень, втопчи, чтоб она не могла ни выдти, ни выплыть…
Здесь дед Наум дунул на воду и плюнул на сторону через левое плечо, трижды.
Потом прочел эту молитву еще два раза и, подойдя к Зотику, набрав воды в рот, тихонько спрыснул его три раза.
Зотик вскрикнул со сна и заговорил быстро-быстро:
— Держи иво… держи, забегай…
— Ишь ведь Христова водичка помогат!.. — и по старому, изрезанному кучерявыми морщинками лицу деда проползла тихая довольная улыбка…
— Спи-ка с восподом, поправляйся, один ведь ты мужик-то остаешься, — и дед Наум заботливо поправил сбившийся армяк с ног Зотика и успокоенный заснул.

* * *
Рано утром, еще на свету, когда у Феклисты заревом пожара пылало чело печки и отблеском огня плавило стекла узенького окошка, в раму тихонько постучался Мокей.
— Ночевали здорово! — пробасил он, — отопри-ка, Феклиста, армячишка бы мне.
Боком и согнувшись, ввалился в дверь, привычным движением руки помахал перед бородатым лицом своим и тихим рокотом сдерживаемого голоса вновь поздоровался.
Когда шел, хотелось спросить про Зотика, но удержался и, заторопившись, обозленно крикнул Феклисте:
— Не могла принести-то тоже…
И уже повернувшись к двери, остановился — и еще обозленный бросил:
— А моей суке-то красной скажи: как из белков вернусь, так тожно ишшо не так пе-ресшитаю ребра. Слышишь, скажи!
И Мокей хлопнул дверью…
Чем дальше шел Мокей, тем все больше и больше разжигала его злоба, словно весь мир обманул и надругался над ним.
Вспомнив Анемподиста Вонифатьевича, Мокей заскрипел зубами: — Ух, и разворочу же я тебе рыло за свои постановы. Я тебе не Маерчик, не облапошишь… не пошлешь меня к елбану, божья дудка, врешь!
Долго еще клокотал гнев в Мокее, пока попавшийся след белки, по которму он пошел, не успокоил его.

* * *
Ни наговоры дедки Наума, ни пришоптывания и причерчивания славутной бабки Селифонтьевны не помогали метавшемуся в горячечном бреду Зотику.
Проезжавший Сысоевку Лосевский скупщик пушнины, обрусевший кержак из волости, останавливавшийся всегда у Наумычевых, Денис Денисыч, советовал совсем растерявшемуся дедке Науму везти Зотика в волостную больницу. — Погубите парнишку — богу отвечать будете.
— Што ты, што ты, — испуганно замахал на него руками дед Наум, — да ты не искушай нас речами-то от диавола, — и дед Наум, тряся пожелтевшей бородою, разгоряченный, как всегда в спорах, заговорил текстами из священного писания, в которых когда-то был силен на поместных соборах. — Лучше есть в нездравии пребывати нежели ради применения немощи в нечестия впасти. Ащи бо и[13] уврачует бес, болми повредит, нежели пользова. Забыл, ой, забыл ты, я вижу, Денисыч, писания преславных отцов и не блюдешь заповедей святой церкви… Да можно ли усомниться во всемогуществе божием… и довериться диаволу.
Долго еще тряс головой и бородой дед Наум, отколупывая из слабеющей памяти текст за текстом…

* * *
Через две недели — осунувшегося, ослабевшего Зотика поманило на редьку с квасом, похлебал дрожавшей в руке ложкой — уснул. А на утро первый раз, словно на чужих ногах, прошел от лавки до голбчика.
Ослабел, в голове закружилось, и подогнувшиеся колени не выдержали. Ухватился за подоспевшего дедку, но лицо светилось, и особенно ярким казался видневшийся в окно клочок неба.
Деда, а Бойко дома? — спросил тихо и уставился большими, глубоко впавшими глазами в окно, напряженно вспоминая, где же он бросил Бойку…
— Дома, родной, дома, ляг-ка поди с восподом, давай-ка я подмогну тебе, — и дед, обняв Зотика, повел его к лавке.
Весь день дед Наум не отходил от Зотика, — Зотик боялся оставаться один и был спокоен только с дедкой.
Феклиста за эти дни словно переродилась.
Посеревшее лицо ее как бы раздвоилось и стало будто и ее и не ее. Одним лицом она походила на прежнюю Феклисту, занятую работой, едой, разговором, другим — она была то внутри себя, а то где-то далеко, поверх всех домашних забот и, под окаменелостью лица ее пробегала даже улыбка, как будто, но такая тихая, словно отблеск зарницы.
— Кончину мученическую принял, в венце терновом — восподу угоден, — глубоко запали ей слова дедки Наума… — Лучше ему тамока, чем нам грешным.
А ночью опять и опять приходил к ней Нефед и все с лаской — и она против воли ответно горела, разметавшись на широких полатях.
— Восподи, отжени. Матерь божья, направи! — а воспоминания одно ярче другого в вихревом горячем хороводе кружили грешные непреодолимые же лания крепкого тела.
— Всякое, Зотик, и со мной в промыслу случалось, рассказывать — не перескажешь. Годочком помладше тебя я в ту пору был, как родитель-то наш, царство ему небесное — светлое место, впервой тутока осел. Сысоем батюшку-то мово, а твоего прадедушку звали, вот и пошла потом она, заимка-то наша, по ему зваться. Один распроединственный двор наш обосновался. А глушь, уж такая глушь в этом краю была тогда, что и выговорить невозможно.
И десятой доли теперь того нет, пообрубилась тайга, пообтопталось место, а товда, словом не поверишь, Зотик — не раз мерлогами черный зверь, теперь где, примерно, Мокеева изба построена, на зиму залегал.
Батюшка мой росту был агроматного, сложенья такого ядреного, что теперь я и сравнить тебе не сумею с кем, — хлипкой пошел народишка теперь.
Вот так же раз однова извязался я за батюшкой, возьми да возьми на промысел, кашу-де буду варить, бельчонку собирать поблизости буду. — Ну, взял это он меня. — Соболь в те поры кругом надаржался — и дальше вершины Чистюньки речки мы никогда не хаживали. Пошли.
Хорошо это так помню, как батюшка меня зверовый[14] след от колонкова отличать учил, — вострый я был тогда бяда на эти штуки.
Ну, промышляли мы в тот год на редкость добычливо, не упомню уж, сколько батюшка соболей в ту пору поймал, но только что-то очень уж задался промысел у нас.
Что ни день, то у меня десяток, а то и полтора бельчонок добавится, и подходило это время уж к выходу, — все поисприели, на сухарях перебивались, а бате все из белков выворачиваться не хочется — азартный был упокойничек.
Ну, а мне што — тово и надо… Живем.
Вот только раз и наткнись батя на мерлог звериный, да и обмолвись как-то мне об этом, ну, пристал я к нему — возьми да возьми. Ладно, говорит, пойдем, обвыкай, дело твое промышленное, згодится.
Как сейчас вижу, кобелек в ту пору у нас был, уж такой ли вязкой да ловкой, оборони бог, какой кобелек был. И за соболем шел, и за черным зверем, такой лютой, что и поискать такова.
Пришли. Место такое крутое да неудобное, чащоба да колодник, а мерлог аг-роматный, кедрачина, вывороченными корнями этак ощерился. Вот, говорит, Наумка, смотри, — под кедрачем этим мерлог — потому видишь, говорит, как куржаком задернуло чащобу над мерлогом. — И правда — смотрю, словно коло бани зимой, пообметало это таким мелким да пушистым куржаком. Понял, говорю я, значит — тепла у него там хоть отбавляй.
— Вонят, — говорит батя, — он там несусветимо и от собственой своей вони да сдыху и греется.
Стоим это так над мерлогом, на утесике, да так, словно вот я с тобой, спокойненько это так разговариваем.
Я-то глупай ишшо был, а батя всегда говорил, что зверя, что вошь убить, только вот робость свою побороть допрежь всего нужно, и потому говорит: всегда, Наумка, идучи на зверя, это помни, — что коли смел, так ты его съел, а нет — так посыкаться на иво не смей, потому зверь сурьезный.
Н-да! Спустил это батя кобелька и как это кобелек злаял, а зверь как зрюхал, так у меня и свет из глаз выкатился. — Уж такой ли он страшный мне показался по зрюху-то своему, что не только я сам, но и воши у меня на голове наверно в ту пору умерли.
А кобелек, ну такой смелай, так и рвет, так и захлебывается у самого у мерлога.
Зревел раз, другой раз зревел зверь, словно не хотелось ему на свет показываться, да как сиганет разом из-под снега, только брызги да бус во все стороны. Уши прижал, зубы ощерил.
Глянул я на батю, а он — то на зверя, то на меня смотрит, да столь спокойно, винтовку это тихонечко так к плечу поднял да, словно по вороне аль по пеньку, приложился.
Выстрела я и не слышал даже, только видел, как ткнулся зверь головой в снег.
Но тут-то вот, Зотенька, и случилась с нами такая история, что ни раньше, ни после — ни с отцом ни со мной потом не случалась. — После выстрела из мерлога одноментом, другой зверь — ведмежитца пулей вылетела, да как резанет прямо ко мне. — Плохо помню, что тогда со мной было, только за курок я дернул и выстрелил куда-то, а потом, батя сказыват, повалился я на снег и замахал на зверя руками.
На нож батя перестрел зверя, и спину она ему в те поры от самых плечей до заду располоснула, — спасибо, полушубок выручил, а то бы быть бате готовому и мне с им там же.
На заду ивернем так мякоть и выворотила.
Оттрес меня батя, да и говорит: «тебе, Наумка, вшей на гашнике должно бить, а не на черного зверя охачиваться. А ково мне товда и было-то, всего тринадцать годочков…
Так-то вот, Зотик, всякое и со мной бывало в промыслу, а ведь потом ниче, обнатурился, и один на один — не одного зверя добыл…
— Знамо привык, обтерпелся, — кинул деду Науму Зотик, — ко всему человек привыкает.
Скажем, хоть я вот, если бы мне в лесу, положим, теперь ночевать довелось, ночевал бы и глазом не моргнул бы, а вот вишь товда… также вот, как ты, дедко — и я струсил, должно от трусости и хворь прикинулась…
— Ну, вестимо — ночевал бы, такой молодец — да не ночевал, оно отчего не ночевать, — вот у меня в твоих же годах случай был… — и дед не в первый раз стал рассказывать Зотику, как он заблудился в лесу и как ночевал, забравшись на дерево, и во сне упал на землю.
К концу рассказа дедки Зотик уже спал, пригревшись у печки на широком голбчике.
Дед Наум укрыл внука и долго еще ворочался, отгоняя, как мошкару перед ненастьем, назойливые стариковские думы.
Вверху на полатях ворочалась не спавшая Феклиста, и оба они — и дед Наум, и Феклиста — видели Нефеда и думали о Нефеде, только думали каждый по-своему.
Утром Зотик попросил у Феклисты чирки и подвязки и, волнуясь, стал торопливо обуваться. За ночь выпал толстый слой мягкого, как песцовая шкура, снега. Солнце, вырвавшись из щетинистой пасти горных вершин, сверкало в мириадах мелких снежных пылинок, наполнявших морозный воздух.
Снег лежал высокими мягкими столбиками на вершинах кольев, на узких круглых гранях жердяной изгороди, на широких, сникших под его тяжестью серебряных пихтах.
Воздух был неподвижен и прозрачен, попахивало смолистым дымком из труб.
Зотик, еще слабыми ногами, вышел на крыльцо и на мгновенье даже зажмурился от ярких брызг солнечного света.
Потом он потихоньку спустился со ступенек и, испытывая неудержимую радость, стал осторожно, словно по густому меху, высоко занося ноги, мять песцовую просинь снега.
Из-под амбара навстречу Зотику пламенем метнулась рыжая спина пурхавшегося в снегу Бойки.
Зотик даже не посторонился от прыгнувшего к нему на грудь Бойки, и он лизнул его дважды в нос и в губы.
— Обрадовалась, стерва! — крикнул, отстраняясь, Зотик, и оба они в этот момент одинаково были рады и яркому солнцу, и мягкому снегу.
Зотик, свернув на проскребенную дорожку, побрел к двору. Бойка, выгнув хребет, катался по снегу, зарываясь в нем с головой.
— Еще быть снегу, — решил Зотик, глядя на неиствовавшего Бойку.
В раскрытые задние ворота гуськом от проруби по взвозу подымался скот, и впереди всех, вздрав хвост, козлом подпрыгивал по мягкому снегу озорной комолый бьгчишка, наклонивши толстый лоб свой, и бросился на сторонившегося Бойку.
— Тпрука, тпрука! Прошшалыга безрогая, — обрадовался и ему Зотик, — я вот тебя! — И он, выставив вперед руки, замахал ими на наступавшего приятеля.
— Э, да хозяин вышел!.. Феклиста, глянькось! — закричал дедка Наум, поднявшийся на взвоз, входившей с подойником во двор Феклисте. — Хозяин главный вышел! Ну вот, и ожили мы теперь.
Лицо Зотика еще шире растянулось в улыбку.
Лицо Феклисты посерело, а глаза уперлись в глубокую синеву зимнего воздуха, где чуть заметными, далекими вершинами громоздились бескрайние, точно окаменевшие волны разбушевавшегося гранитного океана, замороженные груди белков.

Прим.
[1] Каек — палка, помогающая управлять лыжами, особенно на спусках.
[2] Промышленники соболя обязательно называют «зверем».
[3] Аскыр — соболь самец.
[4] Нечто вроде заклинанья, якобы помогающего добыть следующего зверя, по понятиям промышленников.
[5] Верхние холщовые штаны, которые носят алтайские промышленники на промысле.
[6] Третьяк — по третьему году жеребчик.
[7] Подбитые мехом.
[8] Созвездие, по которому определяют время ночи.
[9] Служитель кержацкой церкви.
[10] Натравливание собаки.
[11] Чигыр — березовая губа, грибок.
[12] Шутники ветрогоны.
[13] Если же и полегчает от беса, то вреда будет больше, чем пользы.
[14] Соболий.

Пермитин Ефим Николаевич
«Охотничьи просторы» №1 – 1996

Назад к содержанию.