Пуля, ударившая скользом в холку кабана, странно цокнула, будто хрусталь осыпался, образовав при этом маленькое летучее облачко из разбитого льда, который намерз панцирем от уха зверя до середины туловища.
Вид у собаки был беспечный и веселый. Казалось, ей от полноты чувств хотелось или запеть, или беззаботно рассмеяться.
Я стоял сверху по склону и целил в голову кабана, который невероятно быстро для такой огромной квадратной туши бежал в прогале между кустов в моем направлении, разбрызгивая снег вокруг себя мелкой пудрой и оставляя в нем широкую борозду.
«Дзи-и-инь»!» — коротко раскатилось по склонам после моего второго выстрела. Но и на сей раз кабан не сбавил хода, а расстояние между нами стремительно, смертельно уменьшалось. Он уже должен был скрыться в сухих кустах элеутерококка и лимонника, обрамляющих арену поляны, когда собаки в очередной раз предприняли отчаянную попытку остановить его. Самая смелая, с печально-трагическими глазами, Найда, со вздыбленной на загривке шерстью, резко рванулась к кабану и повисла у него на боку. Несколько мгновений зверь тащил ее, словно намертво прилипшую своей ощеренной мордой к его щетинистому боку, прочерчивая ее будто одеревеневшим телом вторую извилистую борозду в рыхлом снегу. Только пушистый хвост Найды иногда напряженно вздрагивал и поднимался.
Кабан, резко мотнув головой в сторону собаки, легко «отлепил» ее от себя, а она как-то нелепо-неуклюже перевернулась в воздухе, судорожно дрожа ногами и падая спиной в снег. В ее так и неразжатой пасти я успел заметить торчащий во все стороны пучок кабаньей щетины. Сам же кабан скрылся в кустах, за которыми и начиналась та самая круглая поляна, на противоположном краю которой рядом с изуродованной грозой огромной лиственницей стоял я.
Я успел увидеть, как ярко и внезапно окрасился красным белый-белый, пышный снег, как куда-то в сторону от кабана поползла Найда, а за ней, паря на снегу и будто разматываясь, потянулись розоватые кишки. Я видел, как один кобель сходу остановился, тормозя передними лапами, и, застыв рядом с Найдой, стал принюхиваться к чему-то на снегу. Я видел, как у него почти к самому животу поджался хвост. Второй кобель скрылся в серых кустах вслед за кабаном. И только после этого я услышал жалкий, жалобный скулеж Найды. И сухой треск в кустарнике на противоположной стороне поляны.
Я ждал появления кабана, но все равно он выскочил из кустов внезапно, стремительно, как торпеда в надводном положении, устремив свой бег к лиственнице, за которой был я. По треску в кустах я предполагал, что кабан вылетит из кустов примерно напротив меня. И все-таки он застал меня врасплох.
Уже были видны его злые темные бусинки глаз… Две пули, это точно, срикошетили о ледяную корку (а может, прошли скользом), наросшую на лопатках кабана, расплескав ледяную крошку в маленькое, быстро стаявшее облачко. Точно и то, что из кустов элеутерококка, окаймляющих «мою» поляну, кабан появился прямо напротив меня…
Нас разделяло уже метров тридцать. Кабан бежал легко. Он не сбавлял хода, хотя двигался вверх по склону. И сзади него, и с боков, так же как и на предыдущей поляне, словно за аэросанями, взвихривалась маленькая снежная пурга. Чуть сбоку от него, молча, мощными скачками, мчался здоровенный беспородный пес, которого я тут же окрестил Камикадзе. Он бежал наперерез кабану. Направляющие их движений должны были пересечься метрах в пятнадцати от меня.
Казалось, кабан столь же мало обращал внимания на кобеля, как на другие досадные мелочи, препятствующие его движению вперед. Веселая, вся в живой яркой зелени сосенка, с жердь толщиной, оказалась на пути зверя, прижимаемого Камикадзе. Так же, как и в эпизоде с Найдой, секач молниеносно мотнул головой. Промерзшая древесина сосны звякнула, как звякает топор, ударяющий в схваченную морозом лесину лиственницы, и деревце, слегка подпрыгнув, упало в снег, обнажив ровный срез на уровне левого, очень белого и длинного трехгранного клыка кабана.
«Только не спеши! Спокойно!» — уговаривал я себя, целясь в непомерно массивную голову, стараясь подвести мушку в пространство между бусинами глаз. Я уже видел их злой, холодный огонь, а также клыки, оттопыривающие в какой-то злобной усмешке верхнюю губу кабаньей пасти.
Камикадзе возник возле самой морды кабана. Его свирепый оскал и глухой рык привели вепря в недоумение, что немного замедлило его движение, а потом остановило совсем. Опустив тяжелую голову и легко помахивая ею, кабан вальяжно, как подвыпивший матрос на причале, переваливаясь из стороны в сторону, пошел на Камикадзе, развернувшись боком ко мне. Прицел карабина застыл чуть ниже его левой лопатки, а мой палец начал плавно давить на спуск. В этот момент Камикадзе и кабан вновь развернулись и слились воедино, образовав невиданное двухвостое животное. Пес своей головой и частью тела почти закрыл от меня голову и лопатку кабана…
Пуля чавкнула, как камень, упавший в жидкую грязь, и я по звуку понял, что не промахнулся.
Камикадзе мгновенно, как будто у него сразу отказали все четыре ноги, рухнул, превратившись в какую-то рыжую кочку на белом снегу. И в эту кочку кабан, у которого откуда-то сбоку сочилась, парила и стекала на снег по передней ноге густая темная кровь, с остервенелым наслаждением стал всаживать свои клыки, терзая и переворачивая ее так, что рыжая шерсть летела во все стороны. Слева направо. И справа налево. Кабан своими движениями напоминал заведенную машину. И судя по силе и ярости, с которой он всаживал свои клыки в Камикадзе, завод этот должен был кончиться не скоро. Казалось, кабан урчал от удовольствия, глубоко всаживая клыки в тело кобеля и слыша хруст ломаемых ребер.
Я тоже слышал этот характерный хруст. Во рту, как и после второго выстрела, когда я понял, что пуля не остановила кабана, по-прежнему было холодно, словно от мятной конфеты или от медяка, а в животе образовался вакуум. И все же я тщательно и хладнокровно прицелился, успев скинуть с левой потной руки суконную рукавицу — Камикадзе дал мне на это время, — и выстрелил в бок кабана. Под лопатку…
Я не почувствовал отдачи. И не слышал звука выстрела.
Мир вдруг стал черно-белым немым кино. И в этом кино я увидел, как из пасти кабана, розовато пенясь, потекла густая кровь. И секач, удивляясь чему-то, недоуменно замотал головой, зашатался и, ткнувшись мордой в снег, упал на передние, вдруг подкосившиеся ноги, а через мгновение тяжело рухнул на бок рядом с развороченной рыжей «кочкой».
Отчаяние, этот предвестник паники (тем более что надеяться мне было абсолютно не на кого), которое я испытал после второго выстрела, когда стало казаться, что я стреляю не из карабина пулями, а из бамбуковой трубки горохом, — отчаяние стало медленно уходить из меня. Но я не чувствовал облегчения — огромная тяжесть все еще давила мне на плечи.
Я знал, что в магазине у меня остался последний патрон. Он мог еще пригодиться — или для того, чтобы добить кабана, или чтобы пристрелить Найду. Знал я и то, что третья пуля, убившая Камикадзе, который в последний миг загородил собой бок кабана, видимо, прошла навылет, легко ранив последнего. Четвертая пуля (но об этом я узнал позже, когда разделывал тушу), пробив и ледяной, и щетинисто смоляной панцирь, сломав лопатку, прошла через легкое и остановилась в сердце кабана…
Ко мне подбежал Трус — так я обозвал третьего пса, увязавшегося два дня назад вместе с Камикадзе, еще в поселке, за моей Найдой, а потом и за мной на охоту, — и лизнул меня в лицо своим горячим языком. Вид у него был беспечный и веселый. Казалось, ему от полноты чувств хотелось или запеть, или беззаботно рассмеяться.
Да, подумал я, трусы, как правило, всегда остаются целы. И вроде бы в этом их преимущество. Но в этом и изъян: от труса рождается только трус, и появляется трусливое племя.
У кабана, даже мертвого, были хоть и потухшие, но злые глаза. И как же мне хотелось выстрелить в его огромную башку еще раз, когда я подошел и увидел, что он сделал с Камикадзе! Я с трудом сдержался. И не только потому, что мертвого не сделаешь мертвее. Последняя пуля, как я говорил, могла еще пригодиться для Найды. О ней я помнил все время. Хоть она и лежала беззвучно, но по ее вздымающемуся боку я видел, что она еще жива. Что она еще дышит…
* * *
Но жалости к секачу у меня тогда точно не было. Усталость какая-то была. А жалость появилась потом, значительно позже, когда мне пришлось пристрелить красивого и гордого зверя, которого волки загнали на скалистый прижим, и он, оступившись, упал на лед реки Ботчи, впадающей за много километров от этого места в Татарский пролив…
Волки, увидев меня, неожиданно вынырнувшего из-за поворота реки, бесшумно и плавно скрылись, будто растаяли в низких тучах, ползущих над высоким берегом.
Я подошел к лосю и увидел, что три ноги у него переломаны, а одна передняя как-то неестественно, под прямым углом к телу, торчит в сторону. Как будто лося «собирал» неумелый конструктор, не совсем понимающий, для чего животному надобны конечности. Лось смотрел на меня очень спокойно и как-то отстраненно, пока я снимал лыжи и задниками втыкал их в плотно слежавшийся на льду реки снег. Дрожь волнами пробегала под его кожей, а голова с большой тяжелой короной рогов склонялась все ниже. С мягких губ капала пена.
Я обошел лося и увидел, что острая розовая кость задней ноги, пропоров шкуру, копьем вонзилась в его живот. Испытывая к бедняге острую жалость, я снял с плеча карабин и почти в упор выстрелил под его переднюю ногу, прекратив тем самым страшные страдания зверя.
Уже вечерело, поэтому мне некогда было снимать с лося шкуру (назавтра с замерзшей туши это будет сделать значительно труднее). Топора, чтобы вырубить из туши кусок мяса, у меня с собой тоже не было.
Я надел лыжи, когда на небе уже проклюнулись первые бледные звезды. Где-то совсем рядом нудно завыл волк.
После того выстрела в изувеченного и беспомощного лося во мне занозой засела жалость. А когда в душе поселяется жалость к зверью, охота кажется убийством.
* * *
К кабану жалости во мне не было — я точно помню, как пнул со всей силы в его хрюкальник своим мягким ичигом. Облегчения от этого, правда, не почувствовал. Наоборот, стало даже как-то хуже. И ушибленная нога заныла, будто я со всего маху врезал в огромный валун.
Помню, как опасливо и шумно, втягивая носом воздух, Трус обнюхивал то мертвого глыбоподобного кабана, то бесформенную кучу рыжего меха с заледеневшими красными подтеками крови; как он после этого, весело подскочив к безжизненно лежащей Найде, стал прыгать возле ее морды, время от времени хватая разгоряченной пастью снег, приглашая ее поиграть с ним. «Кыш! Пошел!» — зло крикнул я псу и замахал руками, боясь, что он может ненароком порвать или запутать кишки Найды. Помню, меня удивило, что они такие длинные. Я стал осторожно собирать их и засовывать внутрь… Разрез кабаньего клыка, длиной сантиметров десять, был прямой, как луч. Клык легко пропорол шкуру и мышцы, развалил несколько ребер, но, к счастью, не задел внутренностей. Пока я засовывал кишки, стряхивая с них налипший снег и внимательно просматривая, не повреждены ли они, Найда безучастно лежала на боку и только слабо поскуливала. Какое-то время она ползла прочь от кабана, и кишки, вываливаясь на снег, зацепились петлей за острый еловый сук, торчащий из снега. Наверное, это незначительное препятствие и остановило ее. Если бы она продолжала ползти дальше, сучок наверняка распорол бы кишки. Тогда собаку пришлось бы пристрелить…
Я помню, как она, с трудом выворачивая голову, смотрела на меня и мои руки. Меня тогда удивило, что кишки холодные; прилипший к ним снег я вскоре уже не стряхивал и засовывал кишки в Найдино нутро, как длинную связку сосисок — в морозильную камеру.
Я зашил Найде бок простой иголкой с черной ниткой, замазав шов древесной смолой, которую соскреб ножом с соседней ели. Собака еще поскулила немного и стала покусывать мою руку, которой я сжимал разрыв, и тут же ее лизала сухим горячим языком. И тогда я говорил ей: «Ну потерпи! Не дергайся, Найдушка! Все будет хорошо, инвалидушка ты моя!» Все время операции Трус лежал рядом и с любопытством, как интересное кино, смотрел на происходящее, туда-сюда поворачивая голову.
Потом, когда шов у Найды зарос, под шкурой ощущались только бугорки четырех или пяти сросшихся ребер. А тогда, на поляне, я туго обмотал тело Найды своими запасными байковыми портянками и закрепил их бечевкой, которую отвязал от поняги.
Короткий зимний день уже был на исходе. Я связал боками свои лыжи, положил на них Найду и тронулся в путь в уже обступающих меня сумерках.
Иногда, при толчках, Найда слабо поскуливала, а иногда казалась совсем безжизненной. Благо большую часть пути до зимовья я вез ее по пробитой в снегу и хорошо утоптанной тропе. Рядом, весело помахивая хвостом и хватая пастью свежий снег, густо поваливший из бархатной темноты неба, бежал Трус.
«Хорошо, что снег пошел, — подумал я, нащупывая ногами тропу, на которую мы, наконец, вышли. —Присыплет тушу».
* * *
Устал я тогда до безразличия ко всему, и те полтора километра, что оставались до зимовья, казались мне препятствием почти неодолимым. Хотелось рухнуть в снег и уснуть. Так я и сделал — лег на нетронутый снежный бордюр высотой чуть ли не до бедра, обрамляющий тропу с двух сторон. Мне нужно было хоть немного отдохнуть…
Владимир Максимов
«Российская охотничья газета»? 21 февраля 2013г.