Первое «У»
В обычной московской двухкомнатной квартирке, обращенной в клуб охотничьего собаководства, особенно людно бывает по четвергам. В этот день собираются лаечники. Шумоватые, деятельные, привыкшие к дальним, подчас рисковым поездкам в звериную глухомань, еще пахнущие, кажется, дымком таежного костра, они толпятся в коридорчике, находят знакомых, кучками стоят на улице. Они плотно обступают вождей секции лаек, перед которыми лежат книги породы, кинологические «студ-буки», журналы собачьих брачных знакомств. Но и без записей руководители секции знают назубок родовые линии достойнейших производителей, устойчиво передающих поколениям лучшие черты характера и статей. Эти люди — энтузиасты-подвижники: отложив все домашние дела, приезжают они каждую неделю, чтобы окунуться в круговерть шумных обсуждений, как и где организовать испытания лаек по белке, кабану или медведю, где назначить будущие свидания ничего не подозревающим пока остроушкам для получения потомства. В руках вождей секции — будущее московского лаечного племени.
Результаты этих свиданий в месячном возрасте привозят сюда, чтобы показать их и получить свидетельства, удостоверяющие щенячьи личности. С затаенной гордостью хозяин извлекает из короба, а то и просто вытряхивает на пол очаровательных лайчат. Толстолапые увальни, поросшие медвежачьей шерсткой, таращатся на собравшихся еще лиловатыми младенческими глазами, расползаются на полу, ковыляют по раскрытым на столе «студ-букам». Вожди секции придирчиво осматривают и оценивают прибавление племени: заглядывают в глаза, раздувают шерстку, даже принюхиваются к дыханию:
— У здорового оценка изо рта должно пахнуть свежей редечкой!
Для многих щенков этот день — прощание с мамашей, с гнездом: новый хозяин, для которого породистый несмышленыш становится сейчас самым дорогим существом на свете, полный радужных надежд на будущую охоту, увозит щенка куда-нибудь на Север, в Сибирь, — московские лайки нынче пользуются широким спросом.
Волею случая первым в роду охотников, всегда державших легашей, я тоже завел лайку. Судьба сама подарила мне бездомного красавца Пыжа, чудом избежавшего гибели под колесами Садового кольца. Мудрец и джентльмен, пес покорил меня. Я стал лаечником. Это отвечало духу времени: вытесненная урбанизацией и невежественным хозяйствованием на земле, вековая классическая среднерусская охота откатилась на север, в сибирскую глубинку, в малопригодные для сеттера или пойнтера угодья. Десяток лет я счастливо и уединенно охотился с Пыжом, наслаждаясь его аристократизмом, вежливостью и послушанием, но недолог собачий век… Прошло какое-то время, и я начал наведывать лаечные четверги. Сердце мое подтаивало при виде покрытых звериным пухом неуклюжих увальней, но… Что-то все еще мешало мне относиться к одному из них, как к «своему». Своим все еще был Пыж, непреклонной была память о нем.
…Очередное семейство прибыло на смотрины из Подольска. Упитанные, похожие на байбаков кутята были «высыпаны» на пол комнатенки, предназначавшейся то ли для кухоньки, то ли под кладовку. Пегие лайчата принялись исследовать новое место, башмаки расступившихся любопытных. Им был ровно месяц.
Впрочем, пегими были не все. Самая маленькая сучонка была совершенно белой. Она же была и самой деятельной. Она тут же деловито отправилась путешествовать, путаясь в многостволье человеческих ног. Гнездо было хороших кровей, отменно выкормленные щенки казались один лучше другого — у меня разбежались глаза…
— Я бы посоветовал вам обратить внимание на эту особу, — Деликатно заметил Сергей Глебович Добров, один из вождей секции, имея в виду белую сучонку. Но я и сам «положил на нее глаз». Совет лишь укрепил мои симпатии. У «особы», при ее окрасе, был блестящий угольно-черный нос, высоко расположенные ушки уже стояли, крутая вигулька хвостика лихо закинута на спину. Вот только глазок… Краешек левого глаза был голубоватым.
— Это ничего, — успокоил Сергей Глебович. — Просто, как говорится, прокол радужки. Вернее всего, кто-то из братцев-сестриц задел коготком. На зрений не отразится.
— Непоседа из непосед, — сказал хозяин. — Никому в гнезде покою не дает. Мы все-таки глазок проверили. Зрение вроде бы не пострадало.
И я решился, «возможно, это даже знак судьбы, отметившей по-своему исключительность «персоны» — утешал я себя. — Необычная масть, необычный характер… Кто не мечтает, приобретай щенка, о славном будущем своей собаки!»
— Никак поросеночка купили? — удивилась лифтерша, приглядываясь к торчавшей из пазухи мордочке.
— Белого медвежонка, — распахнул я куртку, под которой на белом чернели три точки: глаза и нос.
Сучонка с ее белыми ресницами и розовыми веками в самом деле смахивала на поросенка. Но и на медвежонка тоже. И потому после недолгих поисков имени получила такое: Умка.
Мы ожидали ночного плача, но Умка по родительнице не тосковала. Ее больше занимало любопытство, интерес к новому месту. В первую же ночь, упираясь головой в тумбочку, она забралась на постель. Мы выдворили ее. Но ход был найден: через полчаса она снова была на кровати. Мы поняли, что подобная предприимчивость, если не будет сдерживаться «моралью», может привести к конфликтам. И стали обращаться с ней строже. Однако поиск методов воспитания она, по-видимому, считала делом исключительно воспитателей, не имеющим к ней никакого отношения. Она была так же настойчива в осуществлении своих желаний, эксцентрична в поведении, буйно отдавалась играм и, увлекшись, частенько переступала их границу: могла ощутимо прикусить. Шумные, с воплями и лаем игры сменялись внезапно глубоким сном, который без всякого перехода мог снова обратиться азартной игрой.
При выборе собаки той же породы нам хотелось, чтобы она как можно меньше напоминала Пыжа: тот был кобель, эта — сучонка; тот черно-пегий в «маске» — эта белая; тот был очень сдержан в своих чувствах — эта… Кажется, наши пожелания были вознаграждены с лихвой!
Умка росла «по частям»: уши, ноги, хвост, затем нагоняло все остальное. До первой прививки в трехмесячном возрасте мы выводили ее гулять на территорию огороженной подстанции, где не было собак. На воле она смирела, залезала в сугроб, теряясь на белом, тщательно вынюхивала что-то, до чего-то докапывалась — это свойство дотошной «копухи» не вязалось с ее взбалмошным легкомыслием. Она негодовала, противилась и закатывала истерики, когда уносили ее домой. Еще не стершимся, острым коготком она, вырываясь, расцарапала мне сверху донизу щеку — поди, объясняй каждому, что это сделал не кто иной, как собственная собака!
Весной, когда Умке стало немногим более полугода, у нее впервые проявился охотничий инстинкт. И, надо сказать, в очень неподходящем дли этого месте. На воду бассейна фонтанов перед университетом на Ленинских горах с громким шварканьем опустился селезень, поплыл, крутя головой. Это произошло на глазах Умки. Она вырвалась и с воплем бросилась в бассейн. Селезень-горожанин не испугался, но на всякий-случай стал отплывать в сторонку. Довольные неожиданным развлечением, гуляющие столпились на краю и наблюдали, как лайка-подросток, плавая меж раскрашенных чугунных лилий, — слава Богу, они не фонтанировали, — пыталась настичь красавца-селезня. Он становился ближе, ближе… Напустив собаку, селезень-взлетал и шлепался на воду в другом конце длинного бассейна. Умка разворачивалась и пускалась за ним…
С трудом удалось мне отозвать, извлечь на высокий гранитный борт дрожавшую от возбуждения, скулившую Умку. Я был смущен большой аудиторией зрителей, среди которых: двое, кажется, были в милицейской форме, но больше все-таки обрадован охотничьей горячностью подрастающей лаечки.
Второе «У»
По Дороге из Переделкина я выезжал на бойкое Минское шоссе. Впереди — мелькающие на трассе машины, постовой ГАИ у слияния дорог, справа — магазинчик, слева — водопроводная колонка, человек у повешенного на кран ведра. Я сбросил и без того небольшую скорость, чтобы остановиться у выезде на «Минку». И заметил краем глаза, как что-то шарахнулось от колонки, тут жег под машиной послышался легкий стук…
В зеркале заднего обзора видна была оставшаяся на асфальте кучка. Кошка? Чего ради она вдруг метнулась под машину?
Ту же съехав остановился на обочине. Шедший сзади автобус пропустил кучку меж колес. Человек с ведрами уже возвращался через дорогу к домам. Остановился на секунду, посмотрел на кошку и направился в переулок. У него были заняты руки.
Но это была не кошка. Это была собачка. Я вынес ее безжизненное тельце, положил на траву. Маленький кобелек. Лохматая, песочной масти шерсть. Что делать? Неприятно, когда расшибается о машину, застревает в оперенье даже стрекоза. А тут — собачка… В машине у меня своя лайка, она наблюдает за мной через заднее стекло…
— Она увидела на этой стороне собаку, метнулась от хозяина — за водой с ним увязалась, — а тут вы… — словно бы с осужденьем сказала женщина, наблюдавшая происходящее.
А тут я… Но что я мог сделать? Ведь песик попал под машину даже не спереди, а сбоку!
Я присмотрелся — песик дышал. Из носа у него выступила кровь, но переломов, кажется, не было: колеса его миновали. Без сознания, но — жив. Жив! Значит, надо скорее к врачу! Женщина не знала, где ближайшая ветлечебница. Я побежал к постовому.
— Что случилось? — отрывисто козырнул инспектор. И, узнав, махнул рукой:
— Редкий день не попадают. Надоело убирать. Хозяева не смотрят. Плюньте — не первый и, наверное, не последний.
Я решил, что быстрее доберусь до «своей», знакомой лечебницы, нежели искать за городом.
Антонина Ивановна внимательно осмотрела кобелька, сделала два укола.
— Молоденький, видите, зубы еще не менялись. Переломов нет, но сильное кровоизлияние — десны и веки белые… Трудно сказать, чем кончится. Сейчас, во всяком случае, покой и покой!
Два дня песик был на грани. Не ел, насильно пил лекарства. Умка, с первых минут его появления питавшая к гостю настойчивый интерес, иногда прорывалась к нему, легкомысленно тыкала носом, вопрошая, — он поднимал большие темно-ореховые глаза, полные страдания, смотрел так моляще, что она никла, застывала у его ложа.
Покой, лечение, а главное, возраст песика взяли верх: он начал поправляться. С легкой растрепанной шерсткой, с длинными тонкими ногами, с выпуклыми выразительными глазами на небольшой, круглой, как орешек, голове, он больше походил на обезьянку, чем на собаку. Ушибленную заднюю левую ногу он обычно поджимал, берег ее и трусил, как заяц, вскидывая задом. С Умкой, чувствовавшей себя хозяйкой, устанавливались раз навсегда непростые, порой забавные отношения. Уступая ей во всем, он не упускал возможности прошмыгнуть вовремя в дверь, ухватить свой кусочек, оказаться поближе к хозяйской ласкающей руке.
— Ишь ты, какой шустрячок, ушленький какой! — подивился наш жэковский слесарь Саныч, «доктор Крант», когда кобелек, подпрыгивая, шмыгнул мимо его ног раньше всех из подъезда.
Да, он от рождения обречен был стать Ушликом — как иначе прожить при таком-то росточке среди больших и сильных? Но, невзирая на свои размеры, Ушлик, как это нередко бывает у маленьких, оказался безрассудно, нагло храбрым. Непререкаемым авторитетом у него пользовалась только Умка. Как бы ни был он голоден, он не притрагивался к плошке с кашей, пока не поест или не откажется Умка. Он почтительно обходил спящую Умку — и ложился так, чтобы не прикоснуться, не потревожить ее. И хоть Умка ни его, ни кого-либо других никогда не трогала, почтение Ушлика к «хозяйке» было неколебимо. Зато других собак он, как правило, не «уважал». Завидя их, он издали начинает противно ныть и хорохориться, «вставать на цыпочки», скрести задними ногами землю, задирать попусту ногу и вообще старается нагнать страху. Первым он в драку не лезет — да вернее всего, и не хочет ее — просто демонстрирует презрение и неустрашимость, «играет мускулами» и часто провоцирует склоку. А если она разражается — не отступает, как бы ни был велик противник. Чувство страха, похоже, неведомо ему. Только что он может сделать своими зубками, способными в лучшем случае придавить мышь? Если не вмешаться, в первой же серьезной драке с кобелем-громилой он испустит свой настырный дух. Я заранее подхватываю его на руки, и тут его негодование достигает высшего накала, он выкрикивает в адрес противника самые страшные ругательства, он плюется, кашляет и задыхается, трясется от ярости. Я цыкаю на него, шлепаю — меня он боится, зажимает глаза и съеживается, — и тут же снова захлебывается в новом приступе злобы. Надо уйти от «противника», и он тут же становится покладистым, ласковым и послушным.
Два «У»
Итак, две собаки… Сентябрь, проведенный, как обычно в Заонежье, окончательно поправил Ушлика. Он почти перестал хромать. Лучше всяких лекарств сказались онежский воздух, деревенское приволье, лесные травы и черника, которую Умка и Ушлик приноровились сами скусырать с кустиков.
Охота снова обрела для меня смысл. Интересно было наблюдать, как в десятимесячной лаечке оживала родовая память, лишь только попадала она в лес, как пробуждалась ее охотничья страсть при встречах с боровой птицей или белкой. К лосям она, слава Богу, осталась равнодушной. Мы вплотную наткнулись на молодую корову, лежавшую в береговой осоке. Мне видны были только ее растопыренные уши, отгонявшие комаров. Боковой ветер относил запах зверя и шорох наших шагов. До лосихи было метра четыре, Умка находилась и того ближе, и мне пришлось шикнуть, чтобы лосиха не ударила в испуге лайку. Корова, выросши перед нами, шарахнулась, вломилась в тальники. Умка бросилась было за ней, но тут же вернулась, недоуменно поглядывая то на меня, то в сторону удалявшейся лосихи, — что это было?!
Для «школы» ей требовался молодой глухарь. Но при нынешнем количестве дичи в Заонежье это зависело от везенья. А нам не везло. Умка искала белок, лаяла рябцов. Рябчик плохо сидит под лайкой, особенно после листопада, и лаечники такое баловство своим собакам запрещают. Я поколебался и решил поддержать Умку, если она делала все «по науке»: поднимала рябца, держала его, и мне оставалось подойти на выстрел. Иначе ей вообще могло быть непонятным — зачем мы ходим в лес с ружьем?
Однажды, когда мы уже возвращались домой, она, отстав, принялась кого-то азартно лаять. Я решил, что это опять белка, отозвал ее, она прибежала страшно возбужденная, занятая, убедилась, что зовут ее попусту, и тут же исчезла. На прежнем месте возобновился лай. Пришлось все-таки возвращаться. На толстой ели метрах в трех от земли сидела молодая, угольно-черная, с белым носом норка. В этот день Умке исполнилось одиннадцать месяцев.
Породистая «клубная» собака, в том числе и лайка, требует от хозяина многих хлопот. Эгоистичный взгляд — «мне не медали нужны, а работа» — может в конце концов расстроить кинологическую работу и сказаться, в свою очередь, на рабочих качествах породы. Нужна работа, но нужны и испытания и выставки, чтобы «лепить» будущее племени, устранять недостатки и укреплять достоинства экстерьера, охотничье мастерство. Да и сами дни тренировок и испытаний, дающие возможность повидаться с охотниками-одноклубниками, повспоминать у костра прежние охоты и поездки, поволноваться за своих испытуемых питомцев, — как праздники, разрушающие однообразие будней…
На испытания по утке привезли крякв с подрезанными крыльями и хлопуна, стали по очереди выпускать на осокистое полевое болотце собак. Проэкзаменована, отозвана мокрая лайка, эксперт Александр Сергеевич Блинов, раскрыв тетрадь, углубился в подсчет неумолимых баллов. Затянувшаяся, волнующая владельца собаки пауза. Я заметил, куда улизнул на притихшем болотце хлопун. Следующая — Умка. Пускаю ее, подсказываю, где искать. Она мельком обнюхала камыши и… вылезла из воды, принялась разбираться в кочках, направилась совсем в другую сторону. Может, водяная крыса? Ах, досада… На зов не идет, занята своим, в глазах болельщиков вижу свою постыдную беспомощность. Упрямая сучонка потянула к соседнему за перемычкой пустому болотцу. Конфуз… Вдруг заходила, зачелночила в кочках — и буквально выковырнула из-под кустика хлопуна! Надо же, куда учесал! Умка прыжками, с шумом и плеском за ним, — у меня отлегло от сердца: нашла-таки, копуха! Но… Жалко хлопунца. Поймала его Умка. Никогда не была кровожадной, а тут сгоряча… С уткой в зубах, уже вплавь, повернула к берегу — и вдруг выплюнула добычу. Посылаю второй, третий раз — нет, ни в какую. Уперлась, своенравная. Знаю уже, в таких случаях лишь больше упрямится…
— Как ни мешал хозяин — собака свое сделала! — усмехнулся строгий эксперт. — Поиск — отлично! Настойчивость и самостоятельность — отлично! А аппортирование, м-да, желает лучшего. И послушанием не отличается. Хозяйская вина!
— Не отличается, — вздохнул я. — Что верно, то верно. С норовом…
— Трешка! — подытожил баллы Александр Сергеевич. — Третья степень. Но трешка с запасом.
Есть люди такие — быстро схватывающие, способные, даже талантливые, и не мудрые, не умеющие рассудить, взвесить события. Вспоминаю их, глядя на Умку. На охоте сметлива, въедлива, упряма в поиске, но нет уверенности в ее трезвомыслии, по импульсивности может сделать что-нибудь непредвиденно-неразумное. Пыж, как это нередко бывает у лаек, особенно родом с Севера, уток не терпел и дичью их не считал. Но, если попросить, мог сплавать и принести, чтобы презрительно выплюнуть утку на берегу. Он был рассудителен, за всю жизнь свою ни разу дома не залаял. Настоящий мужской характер. И чистюля редкий: всякую лужу минует, по камешкам перейдет грязь. А эта сучонка все чувства выражает голосом, ворчит, вопит и лает и шлепает по лужам, не разбирая, — при ее-то маркой «рубашке». При встрече радуется так, только что с ног не сбивает, прыгает с воплями и лаем, по-дамски экзальтированна и переменчива. Собак, если они не страшат своими размерами, сразу приглашает к игре: припадает на передние лапы, взлаивает и пускается наутек — догоняй! Но наблюдательностью своей нас поразила: отметит каждое изменение в привычной обстановке, обратит внимание на каждый новый предмет. Вытрясет, например, самосвал пенек на дороге, — мимо нашей деревни пни возят на канифольный заводик, — Умка издали заметит, насторожится и поднимет загривок. И хоть на обочине пеньков немало, тот-то — новый! Вчера ведь не было, а тут — появился! Умка заходит с подветра, ловит запах — да, новый! Вопросительно смотрит на меня, на пенек, ворчит — что же это все-таки незнакомое? Откуда взялось? Не страшно ли? Я подойду, трону пенек ногой — иди сюда! Пенек как пенек. Подходит недоверчиво, понюхает, заметно смутится, «улыбнется» виновато, ткнет, припечатает пенек носом — и теряет интерес. Больше она его замечать не будет.
В городском дворе она иногда разыгрывает меня: встанет по ту сторону ограды из прутьев и показывает своим видом, что тут ей не пролезть, узко. Так и мне кажется — нет, не протиснется, а обходить далеко. Лезу, если это зимой, в сугроб, ищу, где прутки приварены пошире, показываю — вот здесь! Тогда она демонстративно проходит там, где казалось тесным, насмешливо улыбается: ты-то поверил, искал лаз!
Есть у нее шуточки и поозорнее, от которых отучить никак не удается: подойдет сзади и ткнет носом в непозволительное место. Человек подхватывается от неожиданности, ойкает, смущенно смеется — а Умке это нравится. Однажды проявленная людская реакция запомнилась ей, и теперь она нет-нет да отпустит такую «шуточку», — правда, по отношению к людям знакомым. Скоро пять ей, не молодая, но поиграть любит по-прежнему, особенно в прятки, когда я затаюсь, а она находит и, обнаружив, деланно испугавшись, пускается в восторге закладывать карьером круг за кругом. Играет и с мосолком, припрятанным где-нибудь на пустыре: находит его, подкидывает и ловит и предлагает мне попробовать отнять. Такую же игру затевает дома с мячом или резиновым кольцом, которое старается надеть мне на ногу: отнимай! На вторую осень я ждал от Умки зрелой работы. Приятель в Карелии отвез нас в глухую промысловую избушку. Когда дорога, которую назвать таковой можно было с очень большой натяжкой, уперлась в болото и корчи, мы пошли по тропе. Все пять километров пешего хода Ушлик возмущался тем, что Умка и Дымок, лайка Валерия, сразу обнаружили общность интересов, увлеклись поиском и перестали обращать на него внимание. «Гудел», хорохорился он и возле избушки. Я раскладывал на нарах вещички, когда за стеной раздались визг и грызня. Первое, что ощутил я, выскочив за порог, — разлившийся в деревьях запах вспоротой брюшины, запах потрошеного барана. Дымок, схватив кобелька поперек, трепал его на весу, как тряпку. Алла пыталась отбить, но ее опередила Умка. Она хватанула Дымка за гачи, и тот выпустил Ушлика. На окровавленном его боку свисал большой клок шкуры. Просвечивали извивы кишок, но тонкая пленка, державшая их, каким-то чудом осталась цела.
— Ну все, конец вашему Ушлику, — сказал Валерий.
А Ушлик даже в таком состоянии пытался опять ринуться в драку!
Что делать? До ближайшего поселка около шестидесяти километров, тропа, отвратительная лесовозная дорога…
Прибегнуть к милосердному выстрелу? Но не хватало на это духу, не могла бы подняться рука. Ничего не оставалось, как пытаться зашить. Алла смочила иодом обычные нитки, обожгла иглу. Я держал Ушлика, прижав его к скамье, Алла орудовала иглой. Кобелек верещал, слезы текли из его глаз, шмыгала носом Алла. Но выхода нет, надо это пережить.
Наутро Валерий уехал. Мы остались одни. Ушлик отлеживался на нарах. Алла оставалась в избушке присматривать, чтобы не съехала повязка, не разошелся через край заметанный шов. А Умке надо было постигать таежную школу, мы уходили в лес.
…Глухарь взорвался у нее из-под носа и, полого поднявшись, утянул за сосняк. Умка бросилась за ним. Метрах в трехстах раздался ее лай. Глухарь, как я успел разглядеть сквозь ветки, показался мне старым. Надо спешить — старики так крепко, как молодые, не сидят. Но вот досада! Путь мой преградила речка. Умка лаяла на другой стороне. Выше по течению, я знал, есть через речку кладушки.
— Сойдет… Сейчас сойдет, — задыхаясь, бежал я на переход. — Не может так долго сидеть на лаю…
Мокрая, не успевшая толком отряхнуться лайка крутилась в еловом подросте. Теперь только не торопиться, надавить расходившееся дыхание, не подшуметь…
Глухарь оказался сеголетним, из ранних. Но я все равно был готов расцеловать мокрую, в налипшем пуху, пахнущую псиной голову…
Но у собаки обнаружился порок, трудно поддающийся устранению: стронув зайца, она молчком пускалась в погоню. Двадцать, тридцать минут — Умки нет. Я прислушиваюсь — может, лает где-нибудь далеко, под ветром или за сельгой приглушившей звук? Кричать? Подозвать выстрелом?
С топотом в двух метрах от меня промчался чалый беляк. И вслед за ним, на хвосте, вывалив язык, запаленно дыша, с горящими глазами моя лайка. Открылась причина ее долгих отлучек! Я поймал ее, отчитал, вытянул хлыстиком, но время от времени исчезновения все равно повторялись. Людей здесь не было, но мне попадались волчьи следы, и хоть лайка гнала молчком, волки могли перехватить ее, это было самое страшное, чем грозили наши глухие места.
Отдаленность цивилизации, свежее дыхание огромного озера, на берегу которого притулилась избушка, «стерильность» глухомани избавили Ушлика от заражения, рваный бок быстро заживал. Когда через десять дней мы возвращались к дороге, где поджидала «Нива» Валерия, большую часть пути Ушлик шел сам. Только, к несчастью, опять пострадала та же задняя лапа, Ушлик почти не наступал на нее, и теперь уж, по-видимому, это было надолго.
Наш Пыж похоронен в Заонежье на высокой горе, откуда широко оглядываются леса с зеркалами озер, Онего-море, впаянные в его синь белые суда. В погожий неохотничий день мы решили наведать с биноклем гору. Все было там по-прежнему: густотравные поляны на вершине, надмогильный валун с краткой надписью, умиротворяющий душу простор… Умка вдруг метнулась под куст, но тут же выскочила, держа на весу лапу и озадаченно поглядывая на нее. Опять порез на битой бутылке? Сколько раз уже она калечилась на осколках бутылок, густо покрывающих пустыри, «обогативших» культурный археологический пласт нашей эпохи…
Раны однако не было. Змея? Алла слышала, как в кусту что-то маслянисто прошелестело. Но здесь мы никогда не видели змей… И в десяти шагах от могилы Пыжа, мистика какая-то… А поведение лайки менялось на глазах. В местах моих охот водились гадюки, но собаки ни разу от них не страдали, и я не предполагал, что яд гадюки так стремительно действует. Минут через пять Умка впала в полупаралитическое состояние, слегла. Теперь уж сомнений не было — надо срочно к врачу. Машина осталась в деревне, до нее четыре километра. Полпути я нес Умку на руках. Она обмякла, голова у нее болталась. Нагнал лесовоз, подбросил до деревни. Теперь — в город, почти сорок километров. По дороге Умке стало получше, но лапа раздулась, как бревно.
Рабочий день шел к концу. Женщина-ветврач были без халата, у двери стояли приготовленные хозяйственные сумки.
— Сыворотки у нас нет и никогда не было, — сказала врач. — Нам ее не дают. А была бы — стоило бы тратить на непродуктивных животных? Все эти Собачки, кошечки — городская забава!
Я опешил. Ветеринарными врачами были мои отец и дед, но я никогда не слышал, что милосердие оказывается из расчета продуктивности того, кто в нем нуждается. Откуда это взялось? Уж не из людских ли больниц и санаториев, где уровень медицинской помощи поставлен у нас в зависимости от «табели о рангах», от занимаемых постов? И разве не с помощью лаек государство ежегодно получает валюту от продажи пушнины, если уж говорить о «продуктивности»?
Не стоит вспоминать здесь доводы в резком разговоре с врачом, в результате которого она все же ввела, пусть внутримышечно, укрепляющее сердце, обколола марганцем место укуса. (К слову вспомнить, не оказалось сыворотки и у медиков, хотя, случается, от гадюк страдают и люди, особенно в пору лесных сборов.)
Дней восемь Умка ковыляла, держа на весу раздувшуюся ногу, потом опухоль начала опадать и сошла совсем.
Родословная собаки накладывает на ее хозяина немалые обязательства. Владелец кроеной собаки находится плену ее родовитых предков. Даже будучи лишенным тщеславия, он должен заботиться о дипломах испытаний, об оценках на выставках собак. Это необходимо, чтобы собака была включена в план вязок и могла дать достойную ветвь своего генеалогического древа.
Умке исполнилось два с половиной года, и мы решили, что ей порет испытать материнство. Отец будущего потомства был определен руководителями секции в Подмосковье.
Стоял март — время полуденных капелей, синих теней на снегу, хрустких вечерних заморозков. Стемнело, когда мы добрались до места. На краю поселка среди сосен разместилась целая колония лаек и гончих, сидевших в вольерах. В вольерном городке пахло зверинцем. Хозяин выпустил своего Вулкана, и он, стосковавшись по движению, крупный, в сером волчьем наряде, пахнущий зверем, метнулся к Умке. Напуганная его стремительностью, наша городская «диванная» лайка увернулась, визгнула по-бабьи и ощерила зубы. И Вулкан, получив отпор, бросился в лес, где куницы, зайцы и лисы уже начали оставлять следы — пришло их время…
Больше в этот вечер мы жениха не видели. Свобода оказалась дороже любовного знакомства. Пришлось визит повторить. Вернувшийся накануне из леса заполночь Вулкан теперь все внимание отдал гостье. Но в Умке сидел вчерашний испуг, она отвергала его заигрывания и огрызалась. У себя на пустыре она была не прочь пофлиртовать с ухажорами, давно знакомыми ей по прогулкам, но… Свободная любовь по сердечному влечению — это удел вольных. Собаки, находящиеся в плену родовой крови, как члены царской фамилии, лишены такой обычной, такой естественной привилегии. И мы, трое взрослых, изъявших свою божескую волю на брачный союз наших лаек, одна из которых не хотела считаться с этой волей, употребили насилие, вполне обычное при подобных обстоятельствах, как подтвердят расчетливые кинологи, что и было единственным нашим оправданием.
И все-таки мы возвращались с чувством вины перед нашей белой лаечкой, внутренне пристыженные ее подневольной свадьбой, всем тем, что произошло средь темных сосен на безлюдной в эту пору тропке, усыпанной мартовскими Ледяными черепками, под высоким звездным небом, наполненным земными запахами талого снега…
Нашу Умку будто подменили. Не стало игривой взбалмошной сучонки, готовой к шалостям, она посмирнела, стала ходить степенно, словно прислушиваясь к себе; и мы все более убеждались, что поездка в подмосковное поселение вольерных собак не была безрезультатной.
Алла, готовясь к акушерской помощи, запаслась инструкциями, что и как следовало делать при родах. Долго выбирали место для гнезда и выбрали наконец, освободив угол в спальне.
На исходе короткой майской ночи Умка затревожилась, разбудила нас. Алла отвела ее в приготовленный угол.
— У нее схватки, — определила Алла.
Дыша открытой пастью, Умка одичалыми глазами косилась на живот, но вскоре успокоилась и улеглась.
Мы снова проснулись оттого, что в углу что-то происходило. Умка покрутилась, легла, опять встала. Косясь назад, сделала едва заметное усилие — и, обернувшись, подобрала что-то, принялась с прихлёбом лакать и вылизывать языком.
— Первый! — словно бы удивилась Алла, подойдя к углу. — Пегий, с белым воротником!
Все, что она приготовила — ножницы, бинт, вату, — не потребовалось. Сама Природа будто бы вошла к нам в спальню вместе с погожим ранним майским утром, властно взяла все в свои руки, распределила обязанности, оттеснив нас и отведя нам роль сторонних зрителей.
Спустя время какое-то движение прошло по Умкиной морде, изменило ее выражение, и она снова звучно залакала, стала вылизывать щенка. Сидя в постели, мы смотрели и дивились, как наша безалаберная Умка ловко и сноровисто делает то, чему ее никто никогда не учил. На наших глазах происходило величайшее из таинств Природы — таинство явления новых жизней. Облизанные матерью, ее мокрые, с червячками обкусанных, быстро-сохнущих пуповинок, щенята уже упирались розовыми, с крошечными коготками ладошками мягких бескостных лапок и тянулись, мурча, искали слепыми мордочками сосцы: они уже хотели есть.
Через два часа их стало четверо: два кобелька и две сучонки. Умка носом подтолкнула их к животу, отвалилась, подставив налившиеся сосцы. Чрезвычайно заинтересованный тем, что творилось в углу, Ушлик смотрел из двери, не решаясь, однако, заступить за порог. Мельком скользнув по нему взглядом, Умка молча сосборила губу. Она оказалась очень внимательной, нежной матерью. Стоило трудов отозвать ее на прогулку. С воплями и стенаньем, будто навеки расставалась она с выводком, порывалась вернуться, наспех делала на дворе свои дела и мчалась домой, просилась и скребла дверь. Откуда что взялось! Молодая мать подчищала все за щенками, умело переворачивала их на спину и массировала языком животы. При нашем приближении она ревниво накрывала щенят головой, тревожно и моляще смотрела снизу вверх «русалочьим», с голубым краешком глаза взглядом. Необыкновенно уютный запах исходил из угла — молочный запах чистого щенячьего гнезда. В свое время лайчата прозрели, распушились, стали закидывать на спину смешные хвостишки, у них прорезались острые, как иголки, зубы. Они жадно сосали, мяли когтистыми лапками материнский живот, и мы смазывали раздраженные, покрасневние сосцы вазелином и маслом. Мать похудела, облезла, но щенки были жизнерадостны и толсты, как байбачата. Умка все чаще оставляла их, избегала их острых зубов, перестала подбирать их «грешки». И Ушлик получил наконец доступ к семейству. Смешно было видеть его в роли дядьки-наставника, терпеливо сносившего бесцеремонность непоседливых братцев и сестриц, теребивших его бороду и хвост, топтавшихся по нему, когда он разваливался на полу при игре в «поддавки». Для всех нас, деливших пространство квартиры, время с половины мая по конец июня было «месяцем щенят», они полностью владели этим временем. А потом разъехались — в Ленинград, в тверские, в воронежские края…
Изредка я беру Умку и Ушлика на встречи с ребятами, когда речь заходит об отношении к животным, к природе. Это довольно колоритный «дуэт 2-У-2»: белоснежная, игривая, с эксцентричным дамским характером лайка и маленький бородатый и усатый, похожий на мартышку песик, которого знатоки таких собак относят к обезьяньим пинчерам. Несмотря на различие характеров, они никогда еще не ссорились. Умка обожает детей — ластится, припадает к земле, стараясь стать ниже, и позволяет им делать с собой что угодно. Да и вообще для нее — все свои, и мне в этом видится тоже нечто «дамское»: в наибольшей строгости она держит нас, своих хозяев. Ушлик, как подобает мужчине, не допускает фамильярностей, руки незнакомого человека избегает. Он очень привязан, боится потерять из виду хозяев и дома старается сесть или лечь, чтобы касаться меня или Аллы: так надежнее. При малейшей тревоге он вскидывается, чуть подпрыгивает на передних ногах, поворачивается, как петушок на спице: — Кто?! Где?! Откуда?! Вот я счас!
Ушлик — это больше собака хозяйки, Умка — хозяина. Я смотрю на нее, вседозволенно растянувшуюся на диване, и представляю ее в черничнике, пронизанном упавшим меж елей солнцем, на замшелых скалах-сельгах, поросших темными, скитски-молчаливыми сосенками, под старой осиной, где в трепетной листве, сокрытый игрой света и теней, таится глухарь. Я предвкушаю наши дни в Заонежье, и это предвкушение охоты со своей собакой наполняет жизнь и скрашивает ее не меньше, пожалуй, чем сама охота.
В. Чернышев
«Охота и охотничье хозяйство» №10 – 1989