Настроение с утра было скверное: в Гремячем распадке ни одного соболиного следа. А по моим расчетам, тут должно жить, по крайней мере, пять зверей. Кто-то беспощадно вычистил распадок. Нет, это не из местных…
Мороз щиплет щеки, нос; иней на ресницах — вроде бы и холодно, градусов пятнадцать, а снег под полозьями вдруг перестал скрипеть, лишь шуршал и противно шипел. Видно, быть пурге. Скверная штука пурга, особенно весенняя, мартовская: дыхнет теплом ветер, упадет сверху снежное месиво через горы с океана и враз сгонит мороз. Такую пургу в кукуле не высидишь, спальный мешок отсыреет, закостенеешь за сутки-двое… Да, быть пурге! Белесая пелена наползает на небо, солнце мутнеет, больным, бельмоватым глазом глядит с небосвода. Пожалуй, самое верное дело бежать к избушке на Черном ключе.
— Гром!.. А ну шевели лапами, старик!.. — крикнул я. — Пест!..
Вожак повернул широколобую, в ледяных сосульках башку и зло усмехнулся: снег-то тяжелый, нетоптанный. И все собаки поглядели на меня. Бриз — мрачно. Этот пес был угрюмым, неуравновешенным с самого детства: то лижет руки, то грубо огрызается — вот-вот хватит… Лоция, запряженная в алык рядом с братом, поглядела на меня ехидно и вызывающе. «Сам бы потаскал нарту по такому снегу…» — прочитал я в ее желтых глазах. Ладно-ладно, поухмыляйся мне!.. На то ты и собака, чтоб таскать нарту! Верный и Добрый, оба из третьего ряда, встретившись со мной глазами, тотчас отвернулись и дружно потянули алыки. Молодые, послушные. Первый год в упряжке. Стараются. Вон сколько силищи: мышцы так и ходят буграми под шкурой! Метят, наверное, в вожаки. Любят Грома, отца своего, и боятся его. Вожак. Охотник. И соболя разыщет, и на медведя пойдет. Чистокровный камчадал, лайка. Правда, слово «лайка» не клеится к этому могучему, мохнатому псу. Гром молчалив, сосредоточен. А когда и подает голос, то не лает, а как-то отрывисто, басовито гавкает… Что мне только не предлагали за него! И связки соболей, и белых щенят от полярной волчицы и корякской оленегонной лайки, и новехонький винчестер с целым ящиком патронов. Нет, Гром, никому тебя не отдам!..
— А ты, Лиса, чего оглядываешься?.. — пригрозил я остолом рыжей собаке. — Опять под «баран» хочешь?..
Лиса — самая пройдошистая из собак. Хитрющая, стерва. Чуть глаза прижмуришь — под песню полозьев так и тянет в сон, — она уж алык ослабляет. Бежит, косится, а не тянет. Гром несколько раз бил ее, да и от меня ей доставалось, но все хитрит, все обманывает. И когда мне ее проделки надоедают, я впрягаю Лису в пятый от головы ряд, под «баран». Это такой деревянный обод в самом передке нарты. Вот тут собака прямо перед глазами. Чуть заленится — получит остолом по спине. А вообще-то, под «бараном» ходят два старых, но очень выносливых пса: Грот и Фок. Спокойные, уравновешенные, без особых претензий барбосы: куда б и когда б ни ехали, тянут нарту ровно и безупречно.
Да, все же тяжело собакам. Надо помочь. Я останавливаю нарту, сбрасываю кухлянку, закидываю через плечо карабин и надеваю широкие, подбитые камусом лыжи. Гром одобрительно метет хвостом, улыбается. Лиса, когда я прохожу мимо, играя, хватает меня за рукавицы. Только Серая ехидничает. «Благодетель, — написано в ее взгляде, — надолго ли?..»
Бегу, стараясь дышать глубоко и размеренно. Чистый, густо пахнущий хвоей воздух омывает легкие. Все тело быстро разогревается, приятно чувствовать свою силу, крепость ног… Пожалуй, с десяток километров пробегу. А там и лесная тропинка.
Глухарь, звонко ударив крылом о крыло, сорвался с лиственницы и пронесся над заснеженными деревьями. Эх черт, недосмотрел! Легкие прядки инея упали на лицо, губы. Пить хочется. Доберусь до избушки, чайник поставлю… Только бы добежать! Быстрее, собачки, быстрее!.. Портится погодка, портится. На солнце уже можно смотреть не щурясь… Спуски, подъемы. Снег шуршит под лыжами, собаки жарко дышат в спину, время от времени поглядываю через плечо, все дружно тянут нарту. Даже Лиса. Понимает, что надо спешить.
Взгорок. Что-то мелькнуло на краю поляны и пропало. Заяц? Замедляю бег, снимаю с плеча карабин. Собаки заволновались. Всаживаю между полозьев нарты остол. Вглядываюсь: куропатки!.. Две самочки и куропач. Вот он подпрыгнул, распушив перья, и на белом снегу словно чиркнуло черным: это у него подхвостье такое. А самочки прижались к насту, только глаза, черные бусинки, виднеются. Учуяв что-то, куропач припал к снегу, замер. Успокоив дыхание, я поймал его голову на мушку… Две птицы, похожие на больших белых бабочек, взметнулись и, подняв легкое белесое облачко, взлетели. Куропач подскочил и перевернулся вверх лапами. По снегу рассыпались красные шарики.
— Ну каково?! — крикнул я, обращаясь к Грому. — В голову. На пятьдесят метров!..
Гром покачал головой, вежливо мотнул хвостом, зевнул. Странно, не одобряет. Ну и черт с тобой! Сварю вечером куропача, а лапы отдам не тебе, а Лисе, вон она как радуется. Вот так.
Куропач, когда я подошел, был еще жив. Марая кровью снег, он все пытался подпрыгнуть и распустить свой великолепный хвост. Я взял его в руки. Сердце еще билось. Я оглянулся. Гром угрюмо глядел в сторону. Ч-черт… А ведь паршиво. Подло получилось. Грудь куропача в моих ладонях вздрогнула, поднялась и опала.
Гром шумно потянул носом воздух и встревоженно взлаял. Неподвижный до этого, сонный лес вдруг словно шевельнулся. Деревья вздрогнули, с мягким шумом упали с ветвей тяжелые пласты снега, в воздухе закружилась белая пыль. Это пурга вздохнула.
Тягун. Длинный, тяжелый. Не люблю это место. Березы тут растут каменные. Еще их называют березами Эрмана. Странные, жуткие существа эти березы. Будто с самого детства, с первого, хлипкого росточка мучит их болезнь. Корчатся деревья от боли, изгибаются, растут то в одну сторону, то в другую, заворачиваются к земле, потом словно испуганно отпрыгивают от нее и тянутся к небу кривыми, распухшими, в желваках, будто в ревматических узлах, сучьями. Редко тут увидишь зверя, редко услышишь крик птицы. И уж никогда не найдешь кострища: человек, как и зверь, избегает общества каменных берез. Да и больно крепки деревья, неподатливы. Никакой топор не возьмет древесину каменной березы: звенит по дереву и отскакивает, будто ударяется в железо.
Ну, еще немножко, еще!.. Собаки волокут языки по снегу, пот льется у меня по спине. Упираясь в нарту, толкаю ее и, когда псы останавливаются, втыкаю между полозьями остол. Чтоб не укатилась нарта назад, под взгорок.
— Гром, Бриз!.. Лиса!.. Ну, рыженькая, ну, красавица, еще немножко! — кричу, упрашиваю собак.
Лиса жалобно тявкает, устала, бедняга. Да и все устали. И я тоже. Но все же медлить нельзя. Ну, Гром, поднажми, старина!
Нарта сдвигается с места. Еще… еще чуть-чуть!.. Виден уже, виден горб холма!.. Еще чуть, еще… Есть! Мы наверху. Теперь пурге за нами не угнаться. Я прыгаю в нарту, псы дружно тянут алыки, и в свисте ветра и снежных всплесках мы мчимся вниз.
До избушки оставалось километра два, мы уже выбрались на лесную тропинку, глубокой траншеей прорезавшую лес, как небо потемнело, деревья задрожали под напором ветра и сбросили свои пышные снежные одежды. Собаки, встревоженно кося глазами, прижали уши и, жарко дыша, прибавили шаг. Потуже затянув брезент, прикрывающий поклажу, я опять соскочил с нарты и побежал рядом, покрикивая на псов. Быстрее, быстрее! Разгуляется пурга, переметет дорожку, ослепит, закрутит, заманит в ручей. Черной щелью разрубил он тайгу, берега круты, обрывисты, вода в нем холодна как лед, хоть в самые сильные морозы и не замерзает.
А ветер соскочил уже вниз, к сугробам, швырнул в лицо белую колючую пыль, припудрил собак и понесся между стволов, с воем и свистом ломая сухие ветки, сдирая старую, шелушащуюся кору.
Становилось все темнее. Небо над головой было уже не сизым, а фиолетовым. На дорожке и под елями плясали белые смерчи, маленькие и большие снежные призраки вертелись, кружились, приглашая в хоровод. Где-то тут ручей…
И, будто отвечая мне, радостно, сначала неуверенно, потом торжествуя, залаял Гром. Под ногами запружинило: мостки. Из белесой пелены выплыли навстречу бревенчатые стены завязшего в глубоких сугробах дома. Наконец-то!
Я распрягаю собак, разгружаю нарту и волоку поклажу в дом. Звякнул крючок, дверь, здороваясь со мной, пискнула ржавыми петлями и впустила в прихожую. Басовито-скрипуче сказала: «Заходи, дружище» — другая дверь, и я вошел в небольшую комнату и швырнул поклажу на пол.
Похоже, тут уже давно никто не был. В ноздри ударило холодным застоявшимся воздухом. Я распахнул обе двери, и пурга, радостно ворча, вбежала в дом. Псы мои столпились у порога. Только Гром стоял в сторонке и, задрав лапу, деловито поливал угол дома. Чтобы знали все чужие собаки, что избушка занята. Что тут уже живут — человек и девять отличных псов.
— Ну, псины, лопайте — и спать!.. Отдыхайте, трудяги!.. — распорядился я, раздавая собакам юколу. — Гром, за мной!..
Перехватив рыбину посередине живота, Гром пошел за мной. Метрах в десяти, так, чтобы изба не скрылась из глаз, я нарезал липких еловых лап, чтоб в избе был хороший запах. Брошу у порога. Может, еще кто подъедет — ноги вытрет.
Когда я вернулся к дому, собаки уже зарылись в снег. Я толкнул ногой дверь. Гром вошел вслед. Уж так у нас заведено: если ночуем в избе и никого посторонних нет, Гром со мной. Спит у порога. Сторожит. А когда мне скучно, я разговариваю с ним.
Достал спички, чиркнул. В печурке береста, сухие щепки, смолистые дрова. Груда дров в углу. Хорошо! Теплые, оранжевые блики запрыгали по стенам, заросшему синеватым льдом окну, дощатому потолку. Где-то должна быть лампа… Ага, вот она, на полке. Тот, кто был тут до меня, даже стекло почистил: ишь, сияет как из лавки!.. Желтый язычок вылез из горелки, дразнясь, дал копоть. Покрутил его, надел стекло. Оно сначала запотело, потом прояснилось. Стало светло. Поставил лампу на стол, огляделся: шаткий стол, два затертых до блеска чурбана, топчан. Тронул его — скрипучий… Полка у окна, несколько мешочков. В них крупа, чай, соль, коробок спичек. Бутылка керосина в уголке. И еще книжка — зачитанный, без начала и конца «Остров сокровищ» да толстая замусоленная тетрадь. А у пола, над дыркой в половице, белеет записка. Что там еще?.. Наклонился, прочитал… Ну чудаки!.. «Здесь мышь-одиночка. Накорми ее». Гром подошел, приставил ноздри к дырке, жадно нюхнул и, поглядев на меня, вильнул хвостом. Значит, мышь жива-здорова. Копошится там, нервничает.
Печка разгорелась, зарумянилась. Вышел снова из дома, набил снегом чайник, поставил на печку. Попью чайку, а потом уж можно и за птицу взяться. Пурга вопила за стенами дома, ревела, толкалась в сруб упругими метельными плечами. Швырнув на топчан кукуль и меховое, из медвежьей шкуры, одеяло, я лег, потянувшись до хруста в суставах, и раскрыл тетрадь: «Летопись зимовья «Черный ключ».
«Застрял в этом проклятом логове на неделю. Пурга все дует и дует, все воет и воет. А я пою какую-то песню, а потом чую, не пою, а тоже вою, вою, вою. А эти проклятые половицы скрипят так, что челюсти сводит. Играюсь с мышью. Привязываю кроху сала к нитке и бросаю перед норой. Мышь его — хап, а я ниточку — дерг! Ну когда же кончится пурга? Петр Харченко младший…»
«Днем трескаю медвежатину, ночью сплю, как тарбаган. Не жисть — санатория!.. Три дня пролетели как в кино (зачеркнуто), как в сказке. 20 февраля. Промысловик Хайрюзов».
Гром у порога тяжело вздохнул и, положив морду между лапами, заснул. Остро, приятно пахло дымком, псиной и отогревшимся еловым лапником. Вот и чайник подал свой голос. Заурчал, словно сытый кот. Гром поднял ухо и опустил. Уютный у моего чайника голос. Сколько чаю я в нем вскипятил и где только не пил тот чай! И в обрывистых угрюмых скалах, имя которым Ганалы; у оленеводов на берегу Охотского моря и на острове Беринга, в сотне метров от Северного лежбища котиков. Чайник-путешественник. Бродяга. Черный, помятый, с кривым носиком Раненый чайник. В прошлом году, когда я в Быстринском районе охотился за браконьерами, кто-то охотился за мной. Пальнул из леса, да попал не в меня, а в чайник. Во-он она, дырочка, под самой крышкой. И теперь раненый чайник вымурлыкивает такие уютные песни.
А голос пурги холоден и тосклив. Смотрю в фиолетовое окно: тени какие-то мелькают. Местные говорят: пурга — женщина. Красивая-красивая, белая-белая, холодная-холодная… А глаза — узкие и длинные — голубые льдинки в колючих сосульках-ресницах… Пурга… Она умеет кричать, плакать и звать. Она умеет выманивать охотников и лесников из теплых изб, чтобы завести в тайгу, прильнуть своим холодным, трепещущим телом, прижаться белыми губами к лицу, взглянуть в глаза голубыми льдинками и заморозить… Но что это? Вроде лай собак… и голос. Кричит кто-то! Сажусь на край топчана, прислушиваюсь, говорю:
— Ах ты, белая!.. Обмануть хочешь?..
Ложусь. И вскакиваю — кричат же!.. Подхожу к окну, прижимаюсь ухом к морозной щелке.
— Нет уж, — бормочу я, — не выйдет. Спи, Гром. Это пурга.
Странички вновь зашуршали в моих руках.
«Увез на память о Камчатке оленьи рога, что висели на стене. Они тут совсем ни к чему, а дома на них можно шляпы вешать. Инженер Никольский со спутниками».
«А инженер — свинья, и его спутники тоже. Рога спер, все продукты пожрали, а своих не оставили. Дрова пожгли, а новых не накололи. По мордам бы таких инженеров со спутниками вместе. Лесничий Кедрачского лесхоза Олюторкин. 5 марта».
«Дорогая, сядем рядом… (зачеркнуто)… сядем рядом… дорогая (зачеркнуто)… Зинуля, Зинка, Зиночка, как хочется, чтобы ты была со мной! Но если ты бегаешь к Федьке, то… Петя».
— Это Петька Кочергин, — сказал я Грому. — Охотник, из деревни Ельники. Помнишь, он за тебя винчестер предлагал!..
Крик… отчаянный… Гром вскочил, ударил лапами в дверь, огонек в лампе заметался, слабея от порыва ветра, ворвавшегося в комнату. Накинув куртку, я выскочил из дома, ветер уперся в грудь, прижал к косяку. Рванулся из снежного месива вымученный человеческий голос: угодил все же кто-то в ключ!
— Э-ээ-эээй!.. Помоги-иии-и-иии… — донеслось откуда-то из темноты.
Гром выскочил из снежных вихрей, ткнулся носом в колени, повернул назад. Я шагнул вслед за ним, выставив руки. Снегу у двери насыпало по пояс. Бросаюсь грудью, как на финишную ленточку, проминаю траншею — не то иду, не то плыву. Еще шаг, еще немного… Под ногами густо зачернело. Гром попятился, отскочил в сторону. Кто-то метался в ручье, стонал. Вот руки… я протянул свою. Чужие пальцы соскальзывали с моей ладони, я вцепился в кисть, чувствуя, что вот-вот и сам рухну вниз, рванул, поволок… Я захлопнул дверь, опустился на пол, прижал руку к груди.
Человек застонал. Замерзшие, покрытые льдом ремешки меховой шапки-малахая не поддавались онемевшим пальцам, и я рванул их зубами. По плечам рассыпались черные блестящие волосы. Девушка?.. Ресницы дрогнули, расклеились; карие, удлиненные к переносице глаза открылись и закрылись. Гром опять заворчал. Обнюхав чужую мокрую кухлянку, схватил зубами и дернул.
— Убери… пса… — прошептала девушка… — Порвет кухлянку…
— Гром! Лежать!.. — Гром неохотно повалился на лапник у порога. Ревнивый пес. — А ну-ка поднимись: будем лечиться. Во-от сюда… на топчан. Придется раздеваться.
Мокрая, тяжелая кухлянка упала на пол, девушка уперлась в мою грудь руками, но я положил ее на спину… М-да… В торбасах хлюпало, и, когда я снял их, на пол полилась вода.
— Ну, убери же руки… дуреха, ты же вся дрожишь… Если не разотру спиртом, тапочки откинешь. Ну кому говорю?!
— Закричу… — сказала она закусывая губу.
— Ну давай кричи.
— Раздеваю-юуут!.. — крикнула она тонким от слабости голосом.
Я засмеялся и, как с ребенка, стянул с нее мокрый свитер.
— Пусти! Укушу!.. — яростно шептала она, вырываясь.
— Я вот тебе укушу!.. — разозлился я и встряхнул ее, как куклу. — А ну убери лапы!
Она заплакала, закрыв лицо ладонями. Синяя рубашонка была с кружевами — смешно, в тайге — и кружева!
Спирт остро ударил в ноздри, захолодил ладонь. Тело было холодным. Она все складывала руки на груди, но я отстранял их, лил спирт в ладонь и растирал, растирал. Сначала ладонями, потом своим шерстяным шарфом. И смуглая, гладкая кожа теплела, наливалась жаром… Она уже не плакала. Шумно дышала, широко раздувая ноздри, порой вздрагивала. Крепко сжатые ресницы дрожали, да на шее билась синяя жилка.
— Ну вот и все! А ты красивая… — сказал я. — Держи бельишко. Правда, без кружев. Ну да перебьешься.
Я надел на нее свою полосатую тельняшку. Она была ей чуть не до колен. Кинул меховую куртку. Девушка села, натянула куртку на плечи, прислонилась спиной к стене, улыбнулась.
— А я уж думала, все…—сказала она, глядя мне прямо в лицо. — Нарту занесло на мостках, и я прямо в ручей.
— Бывает. Вот тебе еще шлепанцы. — Я натянул на ее маленькие ноги расшитые гарусом и бисером варежки. — Ну как дела?
— Есть хочу… — ответила она, встряхнув головой. Во все стороны от ее мокрых волос разлетелись мелкие брызги. Одна из них упала мне на губу, и я слизнул горьковатую капельку. — Ты кто?
— А ты?
— Зови меня просто Ден. — Она пристально рассматривала мое лицо. — Спасибо. Если бы не ты…
— Пустяки, — небрежно сказал я, словно спасал людей от смерти каждый божий день. — Вы откуда и куда, мадам?..
— А ты кто?.. — спросила она, растирая ладонями ноги и не спуская с моего лица упрямого пристального взгляда.
— Когда-то я плавал на белом фруктовозе. Когда мы пересекали экватор, старый алкоголик Нептун окрестил меня звездным именем Антарес…
— Вот как?..
— Ага. А вообще-то, я охотовед, Николай. Подсчитываю соболишек в этих широтах. Ясно?..
— Ясно, Коля-Антарес. Слышала о тебе: промысловики зовут тебя Одноглазым. Побаиваются! — сказала она, протянув узкие ладони к гудящей печке. — А я еду по долине, везу почту. В общем, почтальон.
Я прошелся по комнате — половицы пропели свою песню. Гром поднял голову, настороженно следила за мной и Ден. Ишь разглядела… Одноглазый. Пододвинув ближе чурбан, я запалил трубку, вытащил из внутреннего кармана бумажник, там было несколько папирос, протянул ей, но она отрицательно покачала головой. В ее глазах еще бушевала пурга, но с каждой минутой они расширялись и наполнялись теплом. Теперь уж я, не стесняясь своей стекляшки и не отворачиваясь, разглядывал ее пристально и подробно. Она чуть порозовела, провела рукой по блестящим черным волосам. Такие волосы никогда не вьются кудряшками, локонами. Они слишком жестки и падают на плечи тяжелыми, густыми прядями. Сейчас, еще сырые, они прилипли ко лбу, придавая лицу выражение суровое и романтичное.
«Волосы, глаза и лоб — от матери… — думал я, — от ительменки или чукчанки. А прямой нос, и большой рот, и круглый, с ямкой подбородок — отцовские. Кто он был, твой отец?.. Зверобой, натолкнувшийся в тайге иль тундре на становище оленеводов?.. Или китобой, встретившийся с твоей матерью в каком-нибудь поселке на берегу Тихого океана?..»
— Метиска?.. — спросил я, выколачивая трубку о край чурбана.
— Да… — ответила она. — А что?..
— А отец — охотник? Золотоискатель?..
— Начитался Джека Лондона? «А если ударит пятидесятиградусный мороз и вам станет невмоготу, смените сырые носки на сухие и продолжайте путь…» — устало сказала она и откинула резким движением головы волосы на спину. — Мне очень жаль, это совсем не романтично, но мой отец был обыкновенным служащим. Такой невидный, с лысой головой мужчина.
Мы помолчали. Мне почему-то стало обидно за ее лысого папашу, какого-нибудь унылого счетовода из райцентра.
Пурга металась за стенами избы, сотрясая ее от основания до крыши.
— Там собаки, поклажа… — неуверенно сказала Ден.
— Да, я иду. А ты собери на стол. Подогрей консервы. У меня есть куропач, но его надо чистить. Это уж завтра…
Чужие собаки перепутали постромки, рычали и огрызались, но разве это были собаки по сравнению с моими?.. Щенки!.. Гром схватил одну за бок — и та заойкала, зарыдала. Чужие псы стихли, покорились. Я выпутал их из застывшей, заскорузлой упряжи, накормил, крепко привязал к столбу, затащил в дом поклажу. На столе уже стояли шипящие консервы, розовела прозрачными ломтиками чавыча, стаканы поблескивали зелеными гранями. На веревке сушилась одежда. Ден аккуратно уложила дрова, лапником подмела пол, лампу поставила повыше, на пустую банку. Гром, презрительно хмыкнув, грохнулся у порога и, поглядев на Ден, демонстративно заворчал.
— Может, отправишь его на улицу?.. — спросила она, опасливо косясь на пса. — Ну и урод! Скажи, что у него с лапами?..
— Что ты говоришь, Ден! С Громом мне по тайге колесить и охотиться. Он не простит обиды, — сказал я. — Садись ближе. Вздрогнем, как говорят на флоте!..
Огненная жидкость прожгла, прокатилась по внутренностям. Я почувствовал страшный голод. Ден тоже выпила, и мы одновременно наклонились над консервной банкой, стукнувшись лбами. Ден засмеялась и в упор взглянула мне в лицо, откинув нетерпеливо со лба тяжелые пряди. Черт, до чего же хорошо!.. И что пурга — тоже хорошо. Воет, шевелится за стенами дома… а может, это она и сидит передо мной?..
— Гром, — сказала Ден и, намазав кусок хлеба консервами, протянула псу. — Возьми. На дружбу.
Гром приподнялся, тяжело задышал: ух как вкусно пахнет! Но потом снова лег и спрятал морду между вытянутых кривых лап.
— Можешь взять, Гром, — сказал я. Пес встал и, стуча когтями, степенно подошел к столу. Хлеб взял, но в глазах не было благодарности. Его невозможно подкупить. — Ты спрашивала насчет лап?.. Охотились мы однажды на снежных баранов. Упал камень и сшиб Грома в ущелье… Уж и не знаю, как я туда спустился; лежит среди камней, ни живого местечка. Стонет… Положил я его в мешок, привязал на спину и полез наверх. Чудо, что вылез… Сорок километров домой тащил. Наложил лубки на ноги, выжил пес… Только вот красоты той нет: криволапый…
— Скажи, кто это так тебя? — прошептала Ден. Она положила мне руку на лоб, провела осторожно по лицу, закрыла стекляшку. Я почувствовал, какая жесткая у нее ладошка. Еще бы, остол надо держать очень крепко. И у меня ладони как слоновая подошва.
— Это еще в детстве. Соседский мальчишка, Рыжий Бизон. Играли в индейцев, он стрельнул в меня из лука метров на тридцать. Это был превосходный выстрел. Прямо в глаз.
— Противный Рыжий Бизон…
— Отчего же, он был отличный парень. Погиб от голода в блокаду… А мне, знаешь, даже удобнее: когда стреляю, жмуриться не надо. Поэтому я и уехал из города. Там стрелять негде.
— С тобой не заскучаешь. А вот я никогда не была на материке. Скажи, а почему паровоз не падает с рельсов?.. Вот особенно на повороте?..
— Про паровоз я тебе расскажу завтра… Выпьешь еще?
— Нет. Не хочу, — сказала Ден и уронила голову на стол.
— Послушай. Давай ложиться спать.
— Да. Давай. Ты на полу, я на топчане…
— Ну и история!.. — пробормотал я в сердцах. — Рыцарский роман!..
На полу было чертовски неудобно: неровные половицы давили на ребра, от двери тяпнуло холодом. Я корчился и ругался про себя.
…К утру все стихло. Яркое солнце поднялось над тайгой: просветлило пестрый узор мороза в оконном стекле. Гром, потягиваясь и гулко зевая, долго бродил по комнате, постукивая когтями, от нечего делать шумно внюхивался в мышиную нору, стучал лапой по полу, гоняя отогревшихся за ночь блох. Потом ему стало невтерпеж. Подошел к топчану, сунул нос под сбившееся меховое одеяло. Ден тут же открыла глаза, потянула одеяло на плечи. Я быстро оделся, вышел на улицу. Небо голубым пологом изгибалось над лесом, глубокий снег сверкал разноцветными огнями. Проснувшиеся собаки встретили меня дружным, требовательным лаем. Над ключом клубился парок. Накормив псов, я вернулся в дом. Ден уже оделась. Молча, не поднимая глаз друг на друга, мы поели, напились чаю, Ден встала из-за стола, одернула красный свитер.
— Останься, Ден. Пожалей собак — снег рыхлый, загонишь… — сказал я, положив ей руки на плечи… — Хоть бы на два… ну, на один день. Ведь это очень важно, Ден.
— Важно для кого? Для собак?.. Чтобы я не загнала их?…— переспросила Ден, усмехнувшись и поведя плечами. — Пусти.
— Я люблю тебя, Ден.
Она не ответила. Снова повела плечами, и я опустил руки. Накинула кухлянку, надела малахай, и я завязал ей на подбородке твердые, задубевшие после сушки кожаные ремешки. Потом Ден осмотрела избу долгим, внимательным взглядом: печку, давшую нам тепло, мой чайник, напоивший нас, лампу, светившую нам весь вечер, топчан.
— Езжу тут каждый месяц. И впервые попала в такую пургу, — сказала она. — Меня ждут. Я везу письма… Ты знаешь, что значит ждать?..
— Знаю. Четыре месяца ждал письма из Ленинграда. А теперь наплевать.
— Сейчас я в Ельники, Лиственничное, в Глубокое… Самолет довозит почту до нашего села, а дальше письма и газеты везу я… — Она говорила, а сама о чем-то думала. — Ну вот что… может, на обратном пути?.. Сколько ты можешь здесь пробыть?..
— Неделю. Ровно неделю, Ден. И ни дня больше.
— Хорошо. Жди ровно неделю. — Она приподнялась, прижалась к моим губам холодной щекой. — Я приеду. Жди.
Я вынес тяжелый мешок с ее поклажей, уложил в нарту, увязал. Подсунул под тюки карабин. Собаки, отдохнувшие за ночь, встряхивались, позвякивая, как стекляшками, намерзшими на шерсти сосульками, нетерпеливо перебирали лапами и нервно, протяжно зевали, натягивая алыки.
Успокаивая собак, Ден сказала им несколько слов, толкнула нарту, и псы с веселым лаем бросились навстречу сверкающему снежному простору.
С карабином в руках я поднялся на высокий лесистый холм. С его вершины хорошо просматривалась долина реки Камчатки, стиснутая пологими берегами, и дальше, как театральные декорации, синие цепи гор. И я опять увидел Ден — ее упряжка медленно плыла по белой целине, оставляя за собой полоску следов; две узкие линии и много черных точек между ними. Я выстрелил. Эхо прокатилось по лесу и звонко отозвалось с противоположного берега. Упряжка остановилась. Человек приложил ко рту ладони рупором и что-то крикнул. Я не услышал, слишком далеко, но я знал, что крикнула мне Ден: «И я то-о-оо-же. Жди-ии-и!» Взмах рукой — и все. Да еще нартовый след, убегающий за поворот.
Прошла неделя. Я ходил и ездил по окрестным местам, искал следы соболей. Смазал петли дверей, подтесал пол, приделал к поломанной деревянной лопате ручку, чтобы можно было разгребать снег у дома, и наколол столько дров, будто собирался жить в этом домишке до самой весны.
Прошла неделя. Ден не возвращалась. Пошел восьмой день моей жизни на Черном ключе, пора, пора собираться в дорогу… Я бродил возле дома, подолгу стоял на холме, вглядываясь в изгиб покрытой льдом и снегом реки, ожидая, что вот-вот оттуда покажется нарта. Порой и показывалась, но я уже издали видел: нет, не она.
— С ней что-то случилось, — сказал я Грому в полдень восьмого дня. — Что-то случилось, дружище… Ведь мы с тобой знаем: в тайге не обманывают… Если к вечеру ее не будет, поедем в Ельники, Лиственничное, Глубокое…
Я натолкал в печурку смолья, сухих дров, долил в лампу керосина, на самую середку стола положил коробок спичек и поправил записку над мышиной норой. Запряг собак, уложил в нарту поклажу и в последний раз поднялся на холм. Солнце уже скатывалось к колючим вершинам лиственниц, восток наливался холодным вечерним сумраком. Гром встряхнулся и гавкнул, я приложил ко лбу ладонь: из-за изворота реки вынеслась упряжка. Возле нарты, подталкивая ее, бежал человек. Видно, давно бежит: кухлянка сброшена, малахай снят. Красный свитер, черные длинные волосы тяжелыми прядями прыгают по плечам.
— Пойдем-ка поставим чайник, Гром, — сказал я, поднял карабин, нажал на курок. Резко громыхнуло, легкий иней упал с елей. Нарта внизу остановилась, Ден махнула рукой и устало опустилась на поклажу…
Юрий Иванов
«Вокруг света» №12 – 1971