Уход.

(Документальный очерк)

Она родилась 14 октября 1984 года вместе с четырьмя ее братцами и сестрицами Это был первый помет ее матери Найги, ощенившейся на третьем году жизни. Ее отцом, которого она, как большинство собак, никогда не видела, был палевый с белыми отметинами Миг, а дедом по материнской линии — серый Волчок, давший целую ветвь потомков в племени западно-сибирских лаек.
Ровно через месяц все пятеро лайчат были доставлены в Общество кровного охотничьего собаководства, где они были придирчиво осмотрены корифеями секции лаек и предложены будущим владельцам.
Я уже писал о том, как состоялось наше знакомство и почему была выбрана именно эта совершенно бегая, без единого пятнышка, сучонка, отличавшаяся от своих неповоротливых, упитанных увальней-одногнездников не только окрасом, но и необыкновенным любопытством и предприимчивостью, и как по сходству с белым медвежонком она была наречена Умкой. (см. рассказ Два-У-Два)
С того памятного дня она надолго стала членом нашей семьи. Она разделяла нашу жизнь и была непременной участницей всех поездок, многие из которых предпринимались ради нее
Ко времени приобретения Умки я был бесповоротно убежден, что настоящая охота — исключая, разумеется, весеннюю,— может быть только с собакой, и не вообще с собакой, а именно со своей, которую сам вырастил и поставил на работу. Убеждение это родилось давно, еще в мальчишеские годы, когда я начинал охотиться и какое-то время обходился без собаки. Старательно разбирая следы, вытаптывая зайца, отыскивая затаившуюся утку-подранка, я был вынужден в какой-то мере сам быть «собакой» и понял, чего мне недостает. Первой моей собакой была гончая, которая, несмотря на сомнительное происхождение, в результате настойчивой нагонки стала работать и показала, что охота со своей собакой— это совсем не то, что унылый «само-топ».
Я присматривался к подраставшей лаечке, подмечал ее наклонности и старался, сколько возможно, повлиять на нее так, чтобы она была послушна, понимала, чего от нее хотят, и была готова к сотрудничеству на охоте. Меня переполняли надежды: все предки моей лайки имели дипломы разных степеней, подтверждавшие работу по зверю и птице, и получали только отличные оценки экстерьера. Известно, случаются выродки, «в семье не без урода», — но Умка пошла не из роду, а в род: она была энергична, подвижна, сметлива и очень наблюдательна, подмечала малейшие изменения в привычной обстановке. Все это лишь подкрепляло мои надежды.
Говорят, что собака со временем приобретает черты характера своего хозяина. С этим можно согласиться лишь отчасти, потому что у каждой из них есть свой нрав и двух одинаковых собак не бывает. До Умки у меня был черно-пегий Пыж. Он тоже был западносибирской лайкой — но как разительно отличались они по темпераменту! В отличие от рассудительно-сдержанного, мудрого Пыжа Умка росла веселой, беспечно открытой в выражении своих чувств. Тяжело переживавший наказание, долго хранивший обиду самолюбивый Пыж во избежание нахлобучки больше провинности не допускал. Умка же, получив наказание или выговор за какой-нибудь свой проступок, скоро забывала об этом и как ни в чем не бывало, простив обиду, заигрывала с хозяевами. Белая, чистенькая, женственная по облику, Умка обладала типично «женским» характером, была игрива, любила пококетничать с кобелями, не разрешая им, однако, переступать границы игры и безобидного флирта. Она была разборчива в своих симпатиях и знакомствах, избегала собак далеких от нее пород — боксеров, доберманов, немецких овчарок, не говоря о бультерьерах и Стаффордах, всячески сторонилась их, а когда кобели проявляли интерес и совались к ней — по-бабьи ойкала и отскакивала на безопасное расстояние. Собак, которых Умка выделяла своим расположением, она вызывала на игру: припадала на передние лапы, подтыкала носом, закидывала на холку лапу, тормошила, но расшевелить их удавалось не всегда, Угрюмые по нраву, туповатые мужланы озадаченно косились на резвившуюся лайку, порой делали неуклюжие попытки поддержать игру, а больше, отбежав к дереву, без конца глуповато задирали ногу, демонстрируя свою принадлежность к мужскому полу. Умке это надоедало, и она разочарованно возвращалась к своим делам.
Биологи считают, что способность животных занять себя игрой говорит об их интеллекте. Умка умела находить на улице странные игрушки: ее излюбленными предметами игр были старые обглоданные, омытые дождями кости и — почему-то — рваные башмаки или калоши. Она подкидывала их, ловила, оберегала, когда я делал вид, что хочу отнять ее находку. Белая аккуратная лаечка, играющая каким-нибудь раздолбанным ботинком, — это выглядело комично и вызывало улыбки прохожих. Дома, кроме теннисного мяча, у нее было резиновое кольцо. Вспомнив о нем, она сама снимала его с дверной ручки и надевала мне на ногу, требуя, чтобы отнимал его. Но любимой игрой были прятки: я должен был спрятаться за деревом или отворенной дверью, а она, не зная будто, где я прячусь, притворно пугалась, когда я выскакивал из засады, фыркая по-кошачьи,— это приводило ее в восторг, она носилась кругами и налетала на меня.
Умка обожала гостей. Заметив, что накрывается стол, она задолго до их прихода дежурила у дверей и радовалась им так, что приходилось умерять ее радость, становившуюся обременительной для наших друзей. Иногда она принимала участие и в застольях, сидя в сторонке и наблюдая за гостями. У нас как-то сама собою родилась шутка: когда кто-нибудь из гостей отмечал красоту лайки, я делал оговорку: «Всем хороша собака, только попочка толстовата».
Эта фраза, произнесенная без нажима, обычным голосом, вызывала наигранное возмущение Умки, она лаяла и была довольна тем, как реагировали на шутку расхохотавшиеся гости. Собака, конечно, не догадывалась о значении слов, но ее возмущение было понятным — упрек был несправедлив, экстерьер у нее был отличным. Классическими для западносибирской лайки были у нее пропорции головы, что не раз отмечалось на выставках экспертами-кинологами, относившимися к этому особенно строго.
Я никогда не гонялся за количеством медалей, но выводить Умку на выставки было нужно, хотя бы ради ее будущего потомства, и владельцы собак поймут мою затаенную гордость, когда нас постепенно передвигали в начало вереницы лаек, вместе с хозяевами круживших на ринге, и в конце концов оценивали Умку «золотом».
Живая и веселая, очень добрая к людям и собакам, остро реагировавшая на окружающее, Умка скрашивала наши городские будни. С ней было интересно.
Но главным в жизни охотничьей собаки является, конечно же, охота. Как будет работать Умка, оправдаются ли мои надежды?
Ей не было года, когда мы приехали в ставшее для меня родным Заонежье.
Для нее здесь все было впервые: настоящая дикая, со скалистыми сельгами и мшистыми урочищами северная тайга, не похожая на подмосковный лес, загнанная на склонившуюся ель норка, от которой с трудом удалось ее отозвать, ударивший в чутье умопомрачительный запах горячего рябца, ощущение его рыхлых перьев во рту, первый налаянный глухарь… Это была ее родная стихия, здесь могло полностью проявиться ее призвание, ее родовая страсть. У нее изменилось поведение, она сразу посерьезнела, другим стало выражение глаз, светившихся полнотой жизни.
Я снова обрел охотничье счастье, утерянное со смертью моего Пыжа. Он был похоронен здесь же, в Заонежье, на Диановой горе, самом высоком месте полуострова, откуда открывались, насколько хватало глаз, шишкинские лесные дали, зеркальца затерявшихся в них озер, синева Онего-моря, его далекий повенецкий берег…
Этого не могла знать моя новая лайка, но я, казалось, все еще ощущал его витавший подле нас дух, вспоминал его, глядя на хлопотавшую Умку, сравнивал их работу. Молодая сучонка, еще подросток, отдавалась охоте упоенно и страстно. Городское «диванное» воспитание не испортило ее: она была нестомчива, хорошо ориентировалась в лесу, не боялась широкого поиска и имела звучный, доносчивый голос.

Можно успешно стрелять из перевязанной проволокой берданки, многие из которых обладают сильным боем, ко насколько приятнее держать в руках красивое и надежное ружье, всем своим видом подчеркивающее красоту охоты; можно довольствоваться помощью старательно натасканной полукровки, но способна ли она сравниться с красотой породной собаки, унаследовавшей от своих именитых предков изысканное благородство форм и фонтанирующую охотничью страсть?!
Красота всегда радует глаз и возвышает душу. Мы целыми днями пропадали в тихом и гулком, просторно засквозившем от потекшей листвы лесу, расцвеченном сентябрьскими утренниками, напитывались наперед его красотой на многие месяцы городского житья. Каменистые гряды-сельги, поросшие хрустким мхом и вереском, потаенные озера-ламбушки, неожиданно открывавшиеся в лесу, одинокий нырок, распустивший по тихому плесу «усы», качнувшие отражения берегов, клики гусей в поблекшей синеве осеннего неба, жухлые опахала папоротников, далекое постанывание лосей — все это было и раньше, только теперь со мной был не черный, в симметричных пежинах и четкой маске Пыж, а молодая, безрассудно-азартная белая сучонка, ослепительная в зелени мхов и молодых елок. Ее далеко было видно в лесу, где, кроме берез, нет ничего белого. По-видимому, ее «рубашка» занимала и дичь, которая довольно плотно сидела у нее на лаю. Когда нам однажды привелось ночевать в рыбацкой избушке на берегу озера, Умка под утро попросилась за дверь. Этой ночью ударил первый настоящий мороз. Над соснами близко висела огромная, круглая, как бубен, завораживающая жутью своего колдовского сияния луна. В ее осязаемом, казалось, на ощупь свете сказочно блистал покрывший траву иней. Но больше всего меня поразила моя лайка: в сиянии луны она была голубой и словно бы фосфоресцировала, светилась сама. Недаром эксперты на выставках, которые обычно записывали белым лайкам «окрас светло-палевый», раздув подшерсток Умки, объявляли: «Вот пример довольно редкого окраса, это чисто-белая лайка». В кого только она уродилась, в ее роду не было полностью белых собак…
Я никогда особенно не тяготел к охоте на крупного зверя. Не всегда чистое, с первой пули, убийство большого животного, в котором так много жизненных сил, съемка шкуры, кровавая разделка туши — все это словно бы разрушает поэзию тихого уединенного лесования с лайкой. И я опасался, что Умка будет увязываться за лосями, которых в те годы было много в карельских лесах,— вся другая охота пошла бы тогда насмарку. Но она, угадывая мои пристрастия, осталась к ним равнодушной. Не изъявила она желания идти и по кабану, когда мы охотились потом на куниц в воронежских краях. Кабаньи свежие следы, только что покинутые лежки не были там редкостью. На подходе к заросшему тальником и трестой лесному болоту она сдалека причуивала «толстый» запах вепря, ерошила загривок, настораживалась, я и знал, что здесь есть или только что были дикие свиньи. Умка с интересом обнюхивала их обмятые в осоке «постели», но преследовать не хотела. Я не настаивал, не притравливал ее к кабану: в компании с другими собаками мы не охотились, а подставлять в одиночку кабаньим клыкам породную рабочую лаечку было бы так же безрассудно, как топить печь дровами красного дерева. Для такой охоты годится орава любых, даже беспородных псов, от которых при встрече с кабаном требуются лишь смелость, вязкость и злоба к зверю.
Умка работала все, к чему я проявлял охотничий интерес Однажды из-под нее вырвался вальдшнеп, потянувший через меня по лесной просеке. Несложным выстрелом я достал его. Умка внимательно обнюхала незнакомую птицу, по своей привычке ткнула, «припечатала» ее носом и стала после этого попутно вытуривать и вальдшнепов. Она это делала, конечно, без стойки, молча, мне не всегда удавалось выстрелить, но то, что у нее появился еще один объект охоты, было несомненным.
В другой раз я подбил вывернувшегося на мочажине бекаса, и Умка, ознакомившись с новой дичью, перестала пропускать и этих куликов. Но бекасиных мест в Заонежье мало, стрелять больше не пришлось, и лайка постепенно остыла к ним.
Совершенно неожиданно для нас обоих, вероятно, у нее вдруг обнаружился интерес к медведю. Это случилось в солнечный, ласковый день карельского бабьего лета, такой тихий, что слышен был шорох опадающей листвы. Я шел горбом сельги, округлой, как спина окаменевшего кита, а Умка работала внизу сбоку, в гущаре урочища. Я ждал кого угодно — глухаря, тетерева, рябца, вальдшнепа, наконец, — но только не медведя. Под сель-гой послышался легкий треск, и на открытую каменную плешину вывалился медведь. Черный, как уголь, в золотом свечении осинок и хлипких березок, росших на камне, небольшой, лоснящийся на солнце мишка метрах в двадцати от меня перевалил галопцем сельгу и скрылся в моховом болоте, густо затянутом талами и багульником. Тут же из сумрака зарослей выскочила на солнце моя белая лайка. С хохлом взъерошившейся на загривке шерсти, она озабоченно шла по медвежьему следу. Умка заметила меня, вопросительно вскинула голову: кто это был? почему ты не стрелял? он нам не нужен?
На медведя я не рассчитывал, но можно ли отказаться от него, если того захотела моя собака? Я заменил пятерку в стволах на пули, которые всегда беру с собой на всякий случай, и направился вслед за медведем. Мне было любопытно, как дальше поведет себя молодая лайка.
Но нет, Умка в дебри не полезла. Идти туда со мной она была не против, но инициативы в поиске не проявляла. Ее горячий запал уступил место благоразумию. Мы бестолку потоптались в дремучем болоте и снова выбрались на сельгу. Мимолетное увлечение медведем кончилось ничем. Но кто знает, быть может, в компании с более опытной и злобной медвежатницей Умка пошла бы и по этому зверю?
Ее природная доброта иногда мешала делу. 8 городе я был доволен, что Умка, неравнодушная, как все лайки, к кошкам, облаивала, но не трогала их. На охоте такая деликатность была ник чему. Как-то раз она прихватила свежий след норки, протоптавшей на мшистом берегу болотистой речки извилистые лабиринты ходов. Норка, очевидно, приловчилась брать уток: на большом плоском камне возле речного переката у нее была «столовая», где валялось несколько крыльев крякв и чернети. Умка буквально выковырнула зверька из-под корня березки, могла его схватить, но не решилась и упустила его, канувшего в расщелине огромных валунов. Сказалось ли «диванное» содержание, или, возможно, собаку остановила извергнутая норкой, надолго повисшая в безветрии ужасная, удушающая вонь, омерзительнее которой мне не приходилось встречать?
Зато она без раздумий прихватывала бьющихся в лодке щук, выловленных на спиннинг. Умка сопровождала меня и на рыбалке. Она внимательно следила за тем, куда падала блесна, как я подтягивал ее, просвечивающую в воде, и нет ли чего на крючке. 8 любой лодке у нее было одно излюбленное место — на носу. Узкий нос нашей онежской лодки был обит жестью, сидеть было скользко, собака, случалось, срывалась с него, но как ни в чем не бывало подплывала к борту. Я выволакивал ее в лодку. Обдав меня веером брызг, она снова взбиралась на нос. Ей нравилось быть «впередсмотрящей».
С таким же любопытством она наблюдала за ловлей рыбы на удочку. Даже в Москве, когда мы во время прогулки забредали к водоему у Дворца пионеров на Ленинских горах, она, завидев рыбака, удившего в этой луже бычков-ротанов, устраивалась у него за спиной и ждала, не запляшет ли на воде поплавок.
Мы часто отправлялись в лес вчетвером: Алла и Ушлик — маленький смешной песик, подобранный мной на дороге и ставший «компаньоном» Умки в городском житье, «второе «У», — занимались грибами и ягодами, а мы с Умкой — охотой. Если, не успев отойти далеко от наших грибников, мы кого-то находили — на голос Умки подвывал Ушлик, и нельзя было без улыбки глядеть, с осознанием какой важности выполняемой работы вторил лайке, обладавшей для него непререкаемым авторитетом, наш маленький «обезьяний пинчер».
Мы с Умкой пропадали в лесу до вечера. Тишину глухих урочищ взрывал далекий лай собаки, отдававшийся звонким эхом. Еще не зная, кого она облаивает, я спешил к ней, и сердце мое заходилось радостью, ожиданием скорой разгадки тайны и встречи с птицей или зверем.
Где-нибудь на берегу озера мы садились передохнуть. Я по-братски делил прихваченные бутерброды. Перекусив, Умка иногда, не испрашивая на то моего разрешения, вдруг взбиралась ко мне на колени. Меня трогало откровение этой оставшейся щенячьей привычки, лишний раз подтверждавшей женственность ее характера, я мирился с мокрыми штанинами и терпел. Может быть, ей просто было дальше видно с коленей, как на носу лодки, легче ловить налетавшие запахи. Слушая лес, наплеск набегавших волнишек, лайка щурилась и раздувала ноздри. А потом так же неожиданно спрыгивала легко и звала идти дальше.
Так прошло четыре осени. Все четверо мы были в Заонежье счастливы.
Как всегда, собрались ехать туда и на следующую осень.
— Ждем, — позвонил мне мой приятель лесник Миша, в старом, но крепком и просторном доме которого мы обычно жили. — Только езжай не на машине, а поездом: бензина у нас нет. Мурманские отпускники посидят недельку-другую в ожидании горючего, а потом их кто-нибудь на веревке тянет назад. Так что доехать-то, может, и доедешь, а отсюда не выберешься.
Не стало бензина, которого всегда было хоть залейся! Это был очередной вывих перестройки, которая вырвалась из нерешительных рук ее незадачливого «архитектора» и пошла по пути разрушения,. Добираться поездом, с двумя собаками и ворохом барахла? И мы не поехали. К тому времени мы только что приобрели по случаю избу-развалюху на тверской земле и отправились обживаться к себе а деревню.
Не попали мы в Заонежье ни в последующую осень, ни еще через год. Все так же плохо было с бензином, небезопасной стала и сама дорога. Теперь уж нельзя было, как раньше, стать на ночлег где-нибудь на безлюдном берегу реки или озера, выпустить затомившихся собак, разжечь костерок и переночевать в палатке. Опасность дорожного разбоя заставляла коротать ночь на грязных стоянках под прикрытием «дальнобойщиков», перевозивших груз компаниями в две-три машины.
Больше мы с Умкой а Заонежье не бывали.
Неудавшаяся перестройка привела к августовскому перевороту 91-го года. В стране утвердилась самая неправедная из всех форм власти — власть денег, не разбирающих, как и к чьим рукам они липнут. Все стало предметом торговли по недоступным для рядового труженика ценам, даже врачебная помощь и уроки учителя.
Предметом торговли стала и охота. Существовавшая ранее небольшая или просто символическая стоимость путевок и лицензий выросла в десятки раз, коммерция стала основой работы охотничьих хозяйств. Российские глухари, лоси, медведи, кабаны оказались выброшенными на международные торги. Не замедлили явиться и закордонные покупатели, именующие себя охотниками. В России тоже появились стрелки, желающие за деньги убить где-нибудь в Африке, из-под руки чернокожего провожатого, носорога или бегемота. От такой охоты, утратившей нравственную основу, осталось лишь убийство, купленное право выстрела. Все это стало следствием провозглашенной так называемой свободы. Свободы для кого? От чего?
От идеологического насилия прежней власти я легко уходил, не вступая ни в какие организации, партии и союзы, кроме союза охотников и профсоюза. Политический лозунг, вывешенный где-нибудь над входом в баню или в концертный зал, способный вызвать лишь ироническую усмешку, не мешал за копейки попариться, как того хотелось, или насладиться музыкой. Теперь все удовольствия стали для кармана накладны. Объездивший когда-то полстраны, теперь я, как подавляющее большинство моих сограждан, оказался привязанным к порогу дома. Такова она для нас, нынешняя «свобода»…
Но материальные затруднения — это еще полбеды. Те, кто пережил годы Великой Отечественной войны, знают, что в этом отношении в то время было еще труднее. Но пайка мякинного хлеба и морковный чай без сахара не помешали мне на тринадцатом году жизни впервые испытать счастье охоты и отдаться ей на всю жизнь.
Тяжелее всего оказалось пережить непреходящий шок от небывалого в истории России преступления беловежских заговорщиков, в результате которого Держава оказалась расчлененной, а более двадцати миллионов соотечественников превратились в чужеземцев. Тяжело ощущать предательство национальных интересов, наглое, на глазах подданных, попрание властью норм социальной справедливости, к которой так чувствителен русский человек, тяжело видеть нищих, безвинно обездоленных людей, бездомных стариков и беспризорных детей, тяжело разувериться в щедрых предвыборных обещаниях первого лица государства, обернувшихся обманом .
Все это я пишу затем, чтобы объяснить, почему после полувековой охоты я в течение нескольких лет не брал в руки ружья. Ощущение душевной несвободы не вяжется с той радостью, которую я всегда испытывал на охоте. Даже волк, попавший в клетку, теряет свой охотничий инстинкт. Сущностью русской охоты всегда была ее духовная основа, ощущение душевной раскрепощенности, близости родной природе и любви к ней, без которой не может быть любви к Отечеству. Именно это всегда отличало русского настоящего охотника. Вспомните еще раз слова П. М. Мачеварианова, автора «Записок псового охотника Симбирской губернии», сказанные им 125 лет назад: «Привязанность охотника к родине безгранична. С какой любовью смотрит он на свои поля, луга, рощи и вообще окружающую местность…»
Разве что-то изменилось с того времени? Только то, наверное, что в устах некоторых прозападных политиков и продажных журналистов, духовной черни, не стесняющейся своего нравственного убожества, само слово «патриотизм» стало звучать как ругательство…
Дальше деревни мы теперь не выбирались. Ружья с собой я не брал. Брошенная на произвол судьбы деревня на глазах нищала и спивалась. До охоты ли тут…
Но как это объяснить моей лайке? Мы часто ходили с ней в лес. Еще полная сил и охотничьей страсти, она, как и прежде, исправно трудилась, азартно облаивала зверя и птицу. Она выставляла мне белок, куниц и норок и недоумевала, должно быть, почему ее работа не сопровождается выстрелом, пока не смирилась и не привыкла к нашей тихой грибной охоте.
И Умке, и Ушлику в деревне было привольно. На задах нашего участка — на «запольках», как говорят в Заонежье, — почти сразу начинался лес. Собаки целыми днями были на воздухе, бродили окрест, не удаляясь далеко от
дома. В жаркие дни Умка с удовольствием купалась со мной на озере. Предназначенное больше ради собак деревенское летнее житье нравилось и нам. К тому же «подножный корм» представлял собой ощутимое экономическое подспорье. Земля в трудный час всегда выручала человека с лопатой.
К сожалению, век собаки недолог. Умка начала стареть. Незаметно для себя мы тоже вошли в пенсионный возраст и тоже начали стареть. Ноу собак, особенно у крупных, это происходит так быстро…

Старость всегда становится уязвимой мишенью для болезней Какая из них угодит раньше?
У нашей лайки во время очередной пустовки обнаружились кое-какие ненормальности. Мы повезли ее в московскую ветлечебницу. Опытнейшая Антонина Ивановна, еще лечившая Пыжа, сдавила ей живот. Умка дико закричала.
— М-да,— покачала головой Антонина Ивановна.— Опухоль. Большая, созревшая. Обречена собака. Спасти здесь может только тяжелая операция, но в таком возрасте этого делать нельзя. Наркоза она может не вынести. Только мучить собаку. Оставите ее?
Оставить? Ну нет. Мы к этому никак не были готовы.
— А может, все-таки полечить? — с неуверенной надеждой спросила Алла.
— Что ж, — так же неуверенно согласилась врач. — Давайте попробуем.
Умка скребла когтями, скользила на кафеле, умоляюще тянула за дверь: скорее, скорее отсюда, где делают так больно!
И мы принялись лечить. Алла сама делала ей уколы. Всегда очень послушная, Умка была послушна и здесь. Заметив в руках шприц, она забивалась в угол. Я звал ее, и она, поколебавшись, тихо и обреченно сама шла на процедуру. Не узнать было в ней ту веселую, игривую собаку, каковой мы привыкли ее видеть. Несмотря ни на что, она полностью нам вверялась, терпеливо переносила уколы и глотала обвалянные в сливочном масле таблетки. К нашей радости, ей стало лучше. По совету врача лечение прервали. Только надолго ли?
Но беда не приходит одна. Может, оттого, что Умке когда-то попала в ухо вода, или по какой-то другой причине — оно стало болеть и мокнуть, распространяя неприятный запах. Пришлось чистить ухо ватным тампоном, промывать перекисью водорода, закапывать ушные капли. Собака сносила и это. Лишь по тому, как она напрягалась всем телом и покряхтывала, можно было судить, какую боль ей приходилось терпеть.
— Ну, потерпи, Умочка, потерпи, моя девочка… Сейчас, сейчас, еще совсем немножко… Девочка моя…
Чистенькой и женственной, такое обращение подходило ей, но от этого становилось еще более жалко ее.
Такие манипуляции Алла делала каждый день. Женщины, вероятно, более склонны по своей натуре к врачеванию. Меня бы на такое не хватило. Это счастье любого охотника, когда жена любит собаку, заботливо кормит и терпеливо возится с нею. Были перепробованы всевозможные средства, но все это только оттянуло по времени потерю слуха. Обладавшая от природы тончайшим слухом, улавливающим легкое царапанье беличьих коготков на вершине дерева, Умка к концу жизни оглохла полностью.
Однажды ночью нас разбудил шум и грохот, включили свет. Умка билась на полу, пытаясь встать на ноги, поднималась и снова падала. Я вскочил, помог ей утвердиться. Перепуганная своей беспомощностью, она растерянно, тяжело дышала, в глазах стоял ужас. Я огладил, успокоил ее, она немножко пришла в себя. Это оказался микроинсульт. Снова лечение, новые лекарства и уколы… Но, благодаря быстрой помощи и послушанию, Умка преодолела и эту напасть, почти полностью восстановилась. Только голову после удара она держала чуточку набок, что придавало ей несколько вопросительно-недоуменное выражение.
Это самое сложное время в отношении хозяина со своей собакой — ее глубокая старость. Оно требует терпения, сострадания и милосердия.
Милосердие может выражаться не только в неустанном лечении и постоянной помощи ослабевшей больной собаке — оно может потребовать от хозяина жесткого решения, последнего в жизни собаки, дальнейшее существование которой становится мучением. Одни идут на это очень тяжело, другие без долгих раздумий, желая избавить себя от неудобств, осложняющих быт. Как бы то ни было, нельзя осуждать такой исход, если жизнь становится собаке в тягость. Человек вправе распорядиться ее судьбой: породные собаки рождаются по его воле, по его воле могут и умереть. Так было и у нас: Умка, готовая, как это определено природой, каждый год приносить щенят, родила их лишь тогда, как только мы того захотели. Но одно дело — вмешиваться е зарождение жизни, другое — определять ее конец…
Умке бывало плохо, у нее обострялись боли. Как-то раз, не находя себе места, она изорвала в клочья свою подстилку, чего с нею никогда не случалось. Чаще всего, как это бывает и у людей, боль приходила по ночам. Мы просыпались от ее топота, она бродила в темноте по кругу, натыкалась на мебель; забравшись под стол, не могла найти выход, тычась в ножки стульев. Приходилось зажигать свет, давать ей болеутоляющее, успокаивать и препровождать на ее матрасик. Боль отступала, Умка притихала, засыпали и мы…
Старость и болезни сильно изменяют характер и поведение собаки. Мы убедились, как много значит общение с нею голосом. Собака отлично понимает многие слова, реагирует на интонацию речи, догадываясь о настроении хозяина и его намерениях. Теперь оглохшая Умка лишилась такой связи с нами, с ней можно было общаться только жестами. Она понимала их, по-прежнему была послушна, но это не могло заменить разговора с нею. Рассчитывая на снисхождение, она стала более бесцеремонной, позволяла себе попрошайничать у стола, крутилась под ногами, а когда одергивали ее, отмахивалась, как это делают и люди: «Что вы от меня хотите? Я же глухая, не понимаю…» Делать замечания было бесполезно, а шлепнуть не поднималась рука. Мы щадили ее старость и слабость, прощали ей все и старались, как могли, облегчить ее состояние. Собака теперь целиком зависела от нашей воли. Соседство старой Умки невольно порождало мысли о том. что ждет нас самих в теперь уж недалеком будущем, как обойдется с нами судьба…
Весной 2000 года пришло время собираться в деревню. Дотянет ли Умка до отъезда, как перенесет дорогу? Оба они, и Умка, и Ушлик, обожали машину. Раньше, когда в Москве не было такого сумасшедшего уличного движения, а парковка не составляла труда, я часто пользовался машиной и непременно брал их с собой. Не тяготясь ожиданием, когда я уходил по делам, они сидели в машине и неохотно покидали ее по возвращении домой.
Свидание со знакомыми деревенскими местами взбодрило Умку. Она бродила по деревеньке, по заполькам, что-то вынюхивала. Деревенские ее любили: она была приветлива к людям, не конфликтовала с местными собаками и не обращала внимания на домашнюю скотину. Широко знали ее и в округе. Даже бесшабашные подвыпившие трактористы сбавляли в Деревне скорость, зная, что на пути может оказаться глухая лайка Бывало так, что трактор-колесник, настойчиво сигналя, тихо шел по дороге, а перед ним, не слыша клаксона, брела наша Умка. Оглянувшись, она не сразу уступала колею. туго соображая, что от нее требуется. Сказывалась, вероятно, ее послеинсультная, склеротически-замедленная реакция. Мы старались не доводить до такого и не спускали с нее глаз.
У нее, вероятно, болели и суставы: ложилась она, долго примеряясь, осторожно, и так же поднималась. Ей легче было ходить, чем стоять. Когда она останавливалась, у нее словно бы подгибались ноги, ее пошатывало. Далеко от дома она не уходила и бродила вокруг усадьбы, набив торную тропу.
Мы заметили, что она стала хуже видеть, особенно в сумерках. У нее исчезло боковое зрение, она перестала реагировать на движение руки в стороне от ее глаз. Несколько раз она падала на крыльце, соступая мимо ступенек, и теперь боялась спускаться, ожидая, когда ей посветят фонариком. Глухая, да еще слепая — это совсем беда… Свою старческую немощь Умка переносила стойко и молча. Она ни разу не визгнула, когда падала, когда натыкалась впотьмах на предметы.
Никогда у меня еще не было такой старой собаки, в которой, несмотря на возраст и болезни, так цепко держалась жизнь. У нее было тренированное сердце рабочей собаки и удивительно жизнелюбивый темперамент. Едва держась на ногах, она по-прежнему заигрывала с кобелями, играла и с нами, припадая на передние лапы, наскакивая и носясь кругами. Прервав игру, она замирала, расставив ноги, покачиваясь,— ей надо было прийти в себя, у нее, вероятно, кружилась голова, все плыло перед глазами. А главное — у нее был хороший аппетит, ей давали столько, сколько она хотела. Еда поддерживала ее, но все равно она быстро худела, шерсть не могла скрыть торчащих мослаков на крестце — ее пожирала болезнь, одним из проявлений которой была новая опухоль, появившаяся под хвостом.
И видеть угасание собаки, и писать об этом тяжело. Куда отраднее вспоминать счастливое время прежней охоты И мне Умка все еще представлялась такой, как в Заонежье,— в просвеченном осенним солнцем тихом лесу, широко разносящем ее страстный лай, веселой, деятельной, полной сил…
Знаю, меня легко упрекнуть в моей нерешительности и малодушии, не допускавшем вмешательства в судьбу состарившейся больной собаки,— я и сам попрекал себя в этом не раз, когда Умке было особенно плохо, и даже подумывал, стоило ли мне вообще заводить собаку при таком к ней отношении, но… Ни я, ни Алла не могли пойти на такое вмешательство. Пусть все решит сама Природа. Нас ободряли всплески жизнерадостности нашей лайки, и мы старались, как и чем только можно, поддержать ее. Пусть решит Природа…
Одно я знал определенно: как бы то ни было, собака будет похоронена только здесь, на своей земле. В деревне, возле дома. Так было решено, когда Антонина Ивановна обнаружила у нее опухоль и предрекла Умке скорый конец. С тех пор прошло два с лишним года, за это время я укрепился в своем затаенном, самому себе данном обещании. Не так нужно было Умке — это нужно было мне самому. После шестнадцати лет пребывания в семье собака заслужила право быть поблизости…
Так прошло лето двухтысячного года, холодное и дождливое. Словно в награду за пережитое ненастье, в канун Рождества Богородицы 21 сентября пришла замечательная, редкостная, теплая и тихая, благостная осень. Ей не подходило название «бабье лето», его время прошло — это была истинная Богородицы на Осень, с ласковым солнцем, гулкой тишиной засквозивших лесов, с паутиной на опустевших картофельных грядах, с шумными налетами скворцов на осыпанные ягодой рябины. Такими же были и ночи — бархатисто-мягкими и теплыми, с высоким торжественным небом, усеянным множеством звезд, празднично излучавших свое великолепие, с тихо уснувшим над землею воздухом, далеко разносившим приглушенные земные звуки.
Не хотелось уезжать от такой благодати. К тому же у нас остались кое-какие мелкие дела, и мы не уехали, как намечали, 30 сентября, отложив отъезд до следующей субботы.
А я думал, что мне, вернее всего, придется скоро вернуться. Только как это будет? Катастрофически быстро растущая у нашей лайки опухоль может все-таки вынудить в конце концов обратиться в Москве к Антонине Ивановне за последней помощью. На машине я не поеду. Придется везти Умку поездом или электричками с пересадкой в Твери, а здесь поспешать на единственный автобус. Раскрывать заколоченный на долгую зиму дом не стоит, переночую у соседей, чтобы наутро попасть на тот же автобус… Как бы ни было хлопотно, все равно будет только так.
Поздним вечером второго октября я, как обычно, вывел перед сном прогулять собак. Стояла прекрасная ночь все еще продолжавшейся Богородицыной Осени. Сделав свои дела, собаки вернулись. Я жестом показал Умке на открытую калитку, но она, чуть замешкавшись, точно вспомнив что-то, вдруг отвернула и с необычной для нее резвостью пустилась по дороге в ближнее, отстоящее в километре, село. Так уже было однажды ночью. Мне тогда удалось нагнать ее и направить домой, где ее поджидала у калитки Алла. И вот опять, в то же время, по той же дороге… Крикнув Алле, чтобы она встретила Умку, я побежал вдогонку и нагнал ее. смутно белевшую на дороге, уже за деревней. Она послушно повернула, потрусила к дому, и я потерял ее из вида — меня слепил свет крайних домов.
Алла ждала возле калитки. Умка не возвращалась. Значит, незаметно для меня она где-то свернула все-таки с дороги, обошла стороной. Родилось тяжелое предчувствие, что мы видели нашу лайку в последний раз…
Отправились на поиски. Посвечивая фонариком, сходили в село, на автобусную остановку, где Алла встречала меня с собаками после поездок в Москву, дважды прошли по дороге мимо озера. Сигналили во все стороны фонариком — звать Умку было бесполезно. Слабая собака не могла уйти далеко, она должна была бы заметить нас.
Вернулись домой за полночь. Где еще искать? Может, вернется, когда рассветет? С такой надеждой легли спать. Но я не пролежал и пяти минут. Словно что-то кольнуло меня: надо идти!
Я направился по дороге туда, где последний раз видел Умку. И тут я услышал лай. Это был ее голос! Умница, она сама давала о себе знать! Приглушенный лай доносился от озера, мимо которого шла дорога. Между озером и дорогой — дремучая урема с густым ольшаником, перевитым хмелем, за росшим крапивой, малиной, жесткими талами. Лай раздавался откуда-то оттуда, из глубины уремы. Что бы ей пораньше было подать голос, мы ведь дважды проходили мимо! Выли рядом!
Я помчался на ее лай. Шум крови в ушах и дыхание мешали засечь место, откуда он раздавался, но я не останавливался, торопясь оказаться поближе, а потом уж уточнить, где она лает. Лай замолкал, возобновлялся снова. Только не молчи, только не молчи!
После перемолчки голос вдруг зазвенел с таким отчаянием, что у меня морозцем схватило спину. Никогда она так не лаяла, с таким отчаянием и безысходностью!
— Слышишь ли ты, хозяин, как мне плохо?!
— Слышу, слышу! Сейчас, милая, потерпи, я сейчас..
На бегу всплыло какое-то воспоминание, что-то подобное встречалось мне… Читал об этом… Ассоциация далекая, отстраненная и все-таки чем-то похожая… Гоголь! Гоголевский «Тарас Бульба». Измученный палачом, мужественно сносивший пытки Остап в упадке духа крикнул с эшафота: «Бать-ко! Где ты? Слышишь ли ты?» — «Слышу!..»
— Слышу, слышу! — хотелось мне крикнуть, да что толку…
Лай широко растекался по воде, возносился вверх, я не понимал, откуда он исходит, казалось, он заполнил небо, густо осыпанный звездами космос…
Я был уже не очень далеко — и вдруг он оборвался. Наступила полная тишина. Поймать бы хоть какой-то звук, шорох в темной береговой уреме… Нет, все тихо. Только пульсирует в ушах кровь и нудно побрехивает у коровника собачонка, взбудораженная лаем Умки. Молчит лес, молчит озеро, жидко отразившее одинокий фонарь на дальнем сельском берегу. Кажется, чуть слышно сипят, лучась, бесчисленные звезды…
Я полез наугад в заросли. Лучик ослабшего фонаря упирался в стволы ольшинок, в частокол тальников и сухой крапивы, я оступался в наполненные водой ямы, спотыкался в хламе упавших стволов, продирался сквозь трескучий сушняк… Как занесло сюда мою полуослепшую, оглохшую собаку, как она пробиралась с этакой чертоломине? И почему так звучно раскатывался по ночному озеру ее отчаянный лай? Может быть, потерла надежду выбраться из путаниц, зарослей, Умка ушла в воду? Но это же безрассудно — искать спасение в озере километровой ширины! Но искала ли она спасения? Она не могла не видеть нашего фонаря, когда мы шли мимо и посвечивали в заросли, она знает наш фонарик, я всегда по вечерам, подзывая ее, сигналил светом…
Утром мы тщательно дважды облазали весь берег. Никаких следов.
— Это волк, — твердо предположили знакомые деревенские охотники. – С чего бы ей лезть в воду? Тут возле коровника выброшена туша дохлой коровы, днем ее гложут собаки, а по ночам, бывает, приходит волк. Есть такой старый обнаглевший недострелянный вол-чина. Услышал лай, бросил тухлятину, кинулся на свежатинку!
Волк, действительно, наведывался в деревню. Я замечал его следы на дороге, а соседка, полоскавшая как-то в сумерки белье на мостках, видела, как «большая серая собака», появившись откуда-то, схватила молодую деревенскую собачонку так, что ей слышно было, как у той хрястнули кости. Да и сами мы, выйдя однажды перед сном за калитку, слышали в ночной тишине далекий волчий вой. Но если волк, почему он не тронул дворняжку у коровника, она была куда ближе…
— Волк,— подтвердил и наш приятель Николай Евгеньевич, опытный охотник, биолог-охотовед, школьный учитель,— Она сама накликала себе смерть. Надо слушать сорок, должно же что-то остаться от собаки.
Мы обошли всю округу. Следили с Николаем Евгеньевичем за сороками, прислушивались к клекоту воронов, но обнаружили только телячью выброшенную шкуру да позеленевший костяк еще одной коровьей туши.
У дверей магазина я повесил объявление, пообещав награду, в школе оповестили вездесущих ребятишек, к поискам подключились наши знакомые и соседи. Умка исчезла, будто растворилась в небесной вышине, откуда доносился ее прощальный лай.
Через день нам предстояло уезжать. Не хотелось покидать деревню в неопределенности, не получив ответа на вопрос, которым мы жили последние дни. Но откладывать отъезд было нельзя. Я попросил Николая Евгеньевича похоронить собаку, если она найдется, показал ему давно загаданное место.
Надо было вытащить с воды и положить в сарае на зимовку лодку. Прежде, чем сделать это, все-таки решил обследовать озеро.
Первое предположение, родившееся в ночь гибели Умки, оказалось верным. Я нашел ее на краю тростников метрах в сорока от берега. Белое пятнышко на воде я заметил сдалека…
Кинувшись в воду, чувствуя свой конец, она лаяла, оповещала мир о своем отчаянии, пока не захлебнулась…
За границей изученного в людской психике есть все еще непознанная область — область действия экстрасенсов, ясновидящих, прорицателей. Вероятно, в минуты нэивысшего психического напряжения и собаки способны совершать поступки, находящиеся за гранью их привычного поведения. Такие случаи потрясают воображение людей, рассказы о них передаются из уст в уста, они становятся легендами,..
Пока нагруженная машина прогревалась перед дорогой з Москву, мы снова подошли к холмику свежей земли с незавядшими астрами.
«Я ослушалась… Прости меня, мой хозяин. Но для всех нас так будет лучше. И я сделала для этого все, что могла…»
До сих пор у меня в ушах стоит ее звонкий, трагически-звенящий исполненный отчаяния лай.

Вадим Чернышев
Рисунки Б. Игнатьева
«Охота и охотничье хозяйство» №8 – 2001